По отплытии парохода не все вернулись к плотине, но и те, что пришли отстоять свое до темноты, вроде не замечали Воронка, вышагивали мимо, только несвободная, прижатая к телу рука подтверждала, что бутылка при них, а что в ней, вино или пиво, Воронку не отгадать. Он и не спрашивал, напротив, облегчал людям неудобство, притворился, что дремлет, сидя на щите и привалясь спиной к шлюзовскому крану. Уже солнце повисло низко, там, где плывет лугами верхняя палуба будто заплутавшего в зеленом лабиринте парохода, — близилось самое рыбацкое время.
Хотя удача оставила Воронка, он не дергался, места не менял — хорошее место, рыба подойдет, куда ей деваться.
И правда, ударил судак. Взял яростно, повел к плотине, в самый шум и на дно, так что затвор затрещал. Снасточку он зажрал намертво, сидел, как редко бывает, на обоих тройниках, Воронок пассатижами освободил его и поместил на кукан, в стремительную, розовую от заходящего солнца воду. Наклонился, чтобы увидеть, как уйдет в глубину судак, качнулся, хватаясь руками за воздух, и упал, почти без брызг, в несущийся мимо поток.
Его повело не в ревущие речные струи, на быструю гибель, а бросило внутрь устоя, в «печку», завертело в бурлящем котле.
Показалось — ослеп, но не черно, непроглядно, а до глухой и пенистой мглы, когда глаз еще надеется, силится что-то ухватить от живой жизни, увидеть привычное, определенное, а перед ним только серый, колотящий в лицо морок. Воронок отчаянно выгребал, вертел головой, чтобы не захлебнуться, его швырнуло, ударило о каменную стену, притиснуло в угол, но какая-то сила стала оттаскивать, выдирать его оттуда, снова утягивать в водоворот, и его снова завертело посреди «печки», стеснило грудь непривычно твердой, падавшей с плотины водой.
Над его головой сбоку, в тугом потоке, на электрошнуре облетывал доступное пространство судак: не видя рядом человека, он, верно, надеялся на свободу — не вечно же будет держать его, калеча жабры и мешая дыханию, неудобный предмет. Яшка как великую милость принял бы сейчас этот провод, ухватился бы руками, челюстями вцепился бы, только бы продержаться, пока кому-нибудь взбредет на ум забросить сюда медную плетеную сеточку. Но срок ему был отпущен короткий, счет пошел не на часы, на минуты.
Он вывернулся из круговерти не слепой, зрячий, хоть всплески и застили свет, снова ударило его о стену и повело в сторону, притиснуло в угол, но не в тот, где он уже был и отчаянно прижимался спиной к камню, а камень отталкивал его: плечи упирались в твердое, но спину приподнимала сзади и подхватывала вода. Воронок попробовал извернуться, вжаться в угол, распластать руки по стенам, распяться самому, чтобы вода не хватала за руки. Пальцы правой руки попали в щель, вымытую между каменными блоками, он пошарил левой и нашел паз поглубже, загнал в него оба пальца, остервенело, не чувствуя боли в вывернутой руке, готовый переломить пальцы, только бы удержаться. А вода задирала босые ноги, тащила к себе, в смертную карусель, скользкими ладонями обнимала икры, чтобы задрать ноги повыше, бросить на спину и снова потащить. Ногами он должен работать без отдыха, отпихивать врага, будто это не родная окская вода, его купель, а зверь ненасытный, нарочно поджидавший его здесь.
Из угла глаза видят реку в те мгновения, когда брызги не бьют в лицо и зрачок не слепит прихлынувшей к голове кровью: смертный, неумолимый строй стальных ферм, уходящих словно в другой мир, космы ошалевшей воды, перепаханное ею ложе реки и где-то вверху, словно в насмешку, краешек остывающего в белесоватой голубизне неба, далекий пригорок в редком ивняке.
Вот как довелось ему проститься с Окой и с жизнью…