Вдруг, в самом отдаленном углу балки, там, где находился чудотворный колодезь, блеснула такая же светлая звездочка; вслед за нею другая, третья, десятая, сотая: то зажигались тонкие восковые свечи, прилепленные благочестивыми богомольцами на срубе криницы. Освещение колодца было как бы общим сигналом. Такие же огоньки начали вспыхивать по всему пространству обширной балки: на очагах, на телегах, на рогах волов. Одновременно и вся окрестность озарилась: чуть не каждое дерево на окружных холмах засверкало огнями. Эта простая сама по себе, но колоссальная иллюминация представляла что-то сказочно-фантастическое, небывало-торжественное. Что значила перед нею та великолепная в своем роде иллюминация из плошек и транспарантов, которая, в честь царевича, была устроена королем Сигизмундом на Пасхе в Кракове!
Здесь дело не ограничилось еще зрелищем. Лишь только засветились огни, как на одной из вершин невидимый запевало затянул духовную песню, которую тотчас подхватил невидимый же хор. Как бы в ответ, с противоположной вершины зазвучала народная хоровая песня; а из балки поднялось разом несколько хоров, под аккомпанемент звенящих крестьянских кос.
Тут запели и на прочих холмах, и эти разнообразные напевы нескольких тысяч певцов росли, переливаясь, и общим ликующим гимном возносились к мерцающим бесчисленными звездами ночным небесам.
Как очарованный, Курбский глядел и слушал, забыв даже на время о Марусе. Вдруг из-за зелени перед ним вынырнули две темные фигуры: Данилы Дударя и женщины в накинутом на голову большом платке.
-- Вот и мы! -- говорил казак. -- Теперя, голубушка, не от кого тебе скрываться: покажися.
Девушка нерешительно отвела рукой платок, и Курбский увидел снова милое ему личико племянницы Биркина.
-- У тебя, князь, есть что передать мне?.. -- чуть слышно послышалось с ее губ.
-- Да, вот пропажу твою.
Он отдал ей заветный ее перстень.
В первую минуту Маруся перстню своему будто сердечно обрадовалась; но вслед за тем готова была уже отказаться от него.
-- Нет, нет, оставь его лучше на счастье себе... Ты из-за него же чуть жизнью и поплатился: пан Бучинский писал мне... А мне все одно счастья уже не видать...
-- И мне тоже... Я не возьму твоего перстня.
-- Эх, вы, детвора моя! -- вмешался запорожец, -- глядеть на вас -- смех да горе. Чем бы пораздумать хорошенько, как поваднее постылого жениха с рук сбыть, а у вас только: "ах!" да "ох!.." Надо, видно, Данилу Дударю за дело-то взяться. Жив быть не хочу, коли свадьбы не расстрою, не отобью у гаспида этого охоты жениться. Трус он естественный да во всякие приметы и знаменья, как в Бога своего, верит. Вот и намыслил я раздобыть волчьего или медвежьего жиру, булыжник им смазать, да по пути к церкви тот булыжник пораскидать: как поедете с ним под венец, кони-то на дыбы, ни шагу далее... В лучшем виде дело состряпаем: комар носу не подточит.
-- Нет, Данило, -- печально, но с решимостью возразила Маруся, -- слово мое Илье Савельичу раз дадено; теперь же, как и без того уж смерть над ним висит, измышлять нам что противу него совсем уж не гоже...
-- Так ему, стало, еще не полегчало? -- спросил Курбский.
-- Куда! Мечется, мучится так, что вчуже сердцу больно; а помочь-то нечем: знахарка и то с ног сбилась, ума не приложит. Коли Богу угодно, чтобы он все же оправился, то тому, значит, так и быть, и выйду я за него не прекословя. Если ж не оправится, то тоже воля Господня... и тогда...
-- Тогда с другим, милым уже человеком, закон примешь? -- досказал Данило. -- И зато хошь спасибо: до чего ни есть хошь договорились! Что же ты сам-то, Михайло Андреич, молчишь, ни слова? Ведь любишь же ты ее тоже, всем сердцем любишь? А сухая любовь этакая, что сухой кус без поливки, только крушит.
"И за что я ее еще томлю-то? -- думал между тем Курбский. -- Ведь она, голубушка, в самом деле верит, что и у меня-то это одно на уме, что сам Господь свел нас с нею... Надо открыться ей..."
Глубоко переведя дух, он попросил запорожца оставить его, Курбского, наедине с Марусей.
-- Давно бы так, -- одобрил Данило и от удовольствия крякнул. -- Столкуйтесь, милые, как быть следует, не чинитесь, а я тем временем в балку сбегаю: в горле что-то пересохло.
Они остались одни. Как бы для защиты и опоры, Маруся обхватила рукою белый ствол осенявшей их березы и безмолвствовала. Но Курбский видел, что девушка вся, как лист, трепетала. А он готовит ей еще такой нежданный удар...
-- Прости ты меня, Марья Гордеевна, -- начал он, и в голосе его слышалось искреннее сокрушение раскаянного грешника. -- Я много, много виноват перед тобою. Сейчас вот Данило говорил тут, что пора мне тоже закон принять. А я-то... его уже принял...
Точно не смея понять, Маруся, бледная как смерть, уставилась на него расширенными от ужаса глазами. Вдруг ей стало ясно, что он для нее безвозвратно потерян, и что сама она словно стоит над бездною...
-- Владыка многомилостивый... -- пробормотала она. Свет помутился в очах ее, и она бессильно прислонилась головой к стволу дерева.