С обычною сжатостью и толковостью княжеский секретарь передал все главное, что было после пожара. Горькая участь двух православных пастырей настолько поразила Курбского, что весть об отъезде Маруси Биркиной вызвала у него только подавленный вздох.
— Сейчас же как прибудем в замок, сажусь за стол и пишу к ней, — заключил свое повествование рассказчик.
— Это зачем? — всполошился Курбский.
— Как зачем! Она слово с меня взяла тотчас отписать ей, если отыщу вас живым или мертвым.
— Хорошо; так напишите ей, что вы нашли одни мои кости.
— Но ведь вы же, слава Богу, живы?
— Жив, но не для нее: для нее я умер.
— Ничего, право, в толк не возьму!
— Больше ничего не могу сказать вам. Оставьте панну Биркину, пожалуйста, в покое! Вам же, пане, еще раз скажу самое теплое спасибо; и для меня, поверьте, не будет большего удовольствия, как точно также спасти когда-либо и вас от такой опасности.
— А мне — доставить вам к тому случай, — был любезный ответ.
Глава двадцать седьмая
ИСПОВЕДЬ КУРБСКОГО
Царевич принял своего восставшего из мертвых гайдука буквально с распростертыми объятиями он прижал его к сердцу и троекратно поцеловал.
— Прежнего верного гайдука у меня, правда, уже нет, — сказал он, — но зато я обрел нового друга и товарища, столь же верного и дорогого, который не отступится от меня ни в счастье, ни в невзгоде… Так ведь?
— Отступиться не отступлюсь, как всякий верный слуга. Но ужели, государь, и ты дал тоже веру этому лгуну Юшке, будто я княжеского рода?..
— А будто нет? Гляди-ка мне прямо в очи. Царевич повернул его за плечи лицом к свету.
Курбский должен был опустить взор.
— Перед тобою, государь, не стану уже напрасно отпираться, — заговорил он и глубоко вздохнул, — поведаю тебе всю правду-истину. Но сам ты, чаю, согласишься тогда, что лучше не поминать мне моего роду-племени, лучше оставаться простым гайдуком.
— Говори, друг, говори. Но ты еле, вижу, на ногах стоишь. Садись тут; вот так. А я сяду рядом. Ну, что же? Я слушаю.
— Что родитель мой, точно, был никто иной, как князь Андрей Михайлович Курбский, первый военачальник и любимец, а потом первый заклятый недруг твоего, государь, родителя, царя Ивана Васильевича — этого скрывать мне уже нечего. Из-за чего у них разлад вышел, за кем больше правоты либо вины было — не нам с тобой, детям их, судить: оба они предстали уже пред Верховным Судьей своим. Но покойный родитель мой при жизни своей еще понес жестокую расплату за свою якобы «измену» царю и отчизне: король польский Стефан Баторий чинил ему, чужеземцу, всякие напраслины и обиды, и тем горше скорбел душой отец по своему русскому царю, который, бывало, отличал его так перед прочими царедворцами; тем пуще тосковал он по своей родной матушке Руси, что не смел вернуться восвояси. А в отцовской вере, в православном законе он оставался непоколебим и тверд до последнего издыхания.
— Но женат он был, сколько мне ведомо, на католичке-полячке? — заметил Димитрий.
— Женат он был дважды и оба раза на полячках: первой женой его была Марья Юрьевна Голшанская, второй — Александра Петровна Семашко. От первой он не имел детей; от второй нас родилось трое: дочь и два сына. Скорбно мне, государь, говорить против собственной матери своей, противу брата! Уволь же от многих слов… Был у отца один родственник, слуга и друг верный, впоследствии времени городничий луцкий, Кирилл Зубцовский. Завещал ему отец на смертном одре своем пещись о его малолетках-детях; завещал наблюсти, чтобы взросли в отцовской вере, в любви к отчизне предков — к Руси. Потщился Зубцовский выполнить завет господина и друга по мере сил своих; но… не все то в наших силах, чего тщимся! Настолько родитель мой был строг в правилах восточной церкви, настолько он был русский душою, настолько же матушка моя была строгая католичка и полячка. Старшие и любимые дети ее: дочь Марина и сын Димитрий…
— Как? Как ты назвал их: Марина и Димитрий? — перебил царевич.
— Да, государь.
— Дивное дело: точно как мы с дочерью пана воеводы Мнишка!.. Но говори дальше, что было с твоими сестрой да братом?