— Были они оба выращены нашей матушкой по-своему, а по смерти отца перекрещены в папскую веру; брат Димитрий отказался тут даже от имени, в первом крещении ему данного: зовется теперь Николаем. На меня же, оставшегося православным, все они смотрели как на чужака; а я был нравом упрям, горд, как отец. Один только дядя Кирилл (как звал я Зубцовского) был ко мне всегда равно ласков и добр; одного его поэтому любил я всем сердцем, одному ему верил. Часто и много сказывал он мне про покойного родителя, и стал мне этот покойник понемногу дороже живых сестры и брата, дороже матери. Напрасно приставила ко мне матушка воспитателя римского патера, напрасно пыталась «исправить» меня всякими крутыми мерами. Когда же мне минуло 15 лет, я напрямик объявил ей, что пусть делают со мной что хотят, но я останусь-таки русским, каким был мой отец, никогда не буду изменником отцовской вере. Тогда матушка повезла меня в Вильну, в тамошнюю иезуитскую коллегию: отцы-иезуиты должны были сделать из меня верующего католика, а затем надеть на меня и монашескую рясу: так, по крайней мере, и брат мой не должен был бы делиться со мной в отцовском наследии. Помощи ни отколе мне не чаялось. На счастье мое, на ту пору прибыло в Вильну из Москвы посольство боярина Салтыкова. При Салтыкове состоял молодой сын боярский Михнов. Случилось мне тут, как раз накануне сдачи моей в коллегию, свидеться с этим Михновым в одном вельможном доме, и — накипело у меня, знать, больно уже на сердце — поведал я ему за великую тайну все мое горе. Тронула его моя лютая участь. «Хочешь ли убегом бежать к нам на Москву и на веки-вечные отречься от родни своей?» — спросил он меня. — «Какая же они еще родня мне, коли силой из меня иезуита делают?» — отвечал я. «Так изготовься же, — молвил он, — нынче же ночью у тебя будут конь и вожатый». И точно: не занялась еще заря на небе, как я был уже далеко за Вильной.
— Но, чтобы добраться тебе до Москвы, коня тебе да вожатого было мало — надо было тебе и вид пропускной выправить, и денег на путь-дорогу малую толику? — вставил царевич.
— Вида мне неоткуда было взять; денег же благодетель мой сунул мне за пазуху кошель полный, как я ни упирался: «будешь-де в чести — вернешь, а не будешь — так Господь мне вернет». Да не надолго мне тех денег хватило! — добавил Курбский и рукой махнул.
— Что так?
— Вожатым-то мне дал он слугу своего, по имени Ретруша. Был же то, государь, никто иной, как известный тебе холоп здешний Юшка.
— Как! Тот самый Юшка, что церковь православную тут спалил да наутек пошел?
— Тот самый.
— И он же, пожалуй, дорогой потом обобрал тебя?
— Криводушный он человек, правда; да как чужие мысли вызнать? Когда, много спустя, снова мы с ним столкнулись, он ото всего отперся.
— Дивлюсь я на тебя, Михайло Андреич! Словно бы щадишь еще негодяя. Угля сажей не замараешь! Разве ты сейчас-то тогда кражи не заметил?
— С дороги-то, государь, шибко, вишь, притомился, соснулося; а как хватился, так Юшки вместе с конем моим и деньгами и след простыл.
— Так как же не он?
— Да ведь опосля всеми угодниками клялся, что неповинен: отошел-де, заблудился, а кто меня во сне обобрал — не ведает. Ну, да Господь с ним! Вывел он меня перед тем уже далеко, за самый рубеж русский, так что я, хоть бы и хотел, не мог бы вернуться: ни коня, ни денег не было; да хоть бы даже как ни есть добрался назад к своим — великий бы мне только стыд и зазор учинился. И отрекся я от всего прошлого, дал себе заклятье никому не сказывать своего роду-племени и идти прямо на Москву: авось-де Бог милостив, не покинет меня, бездомного, безродного. Не далеко, однако, довелось мне так-то пробраться: без гроша медного в кармане я волей-неволей должен был кормиться под окнами подаяньем добрых людей; платье же на мне чистое, панское, да и обличье мое тоже, может, выдавали всякому, что я не простого холопского рода. Незадача! Меж Дорогобужем и Мосальском перехватили меня сторожевые люди князя Василья Федорыча Рубца-Мосальского. «Кто-де такой да откуда?» Я им, знамо, не сказался; не сказался потом и самому князю их, когда меня привели пред его очи. Не лих был старик-князь, да крутенек, нравный человек, не спустил бы мне, пожалуй, моего запирательства, кабы не юный сын его, княжич Иван. Был тот мне почти однолеток и стал просить старика подарить меня ему. «Возьми ж его, да вышколи, смотри, выбей дурь-то!» — с усмешкой молвил князь Василий и предоставил меня баловню сыну в полную власть, словно бы бессловесную тварь какую: коня либо щенка борзого. Уразумел я тут на себе впервой, что за зло такое — холопство.
— И не вынес, бежал из неволи? — спросил Димитрий.
— Бежал… Но не сейчас: выжил я три с лишком года…
— Стало быть, житье у них было все же не такое уж невыносимое?
— Нет, жаловаться мне на житье-то — Бога гневить: дом — полная чаша, был я в первых слугах… Так у них, может, и век бы скоротал, кабы… кабы только.
— Кабы что? Чего умолк, Михайло Андреич? Что же, не ужился?