— А второй раз — вернулся в Мехико, а меня новый пакет ждет. С прокламацией этой суровой — революция кровавая и неумолимая, радикальные перемены и тому подобное…[13]
Ну, думаю, много же паров напущено в машину, если люди решаются такое заявить. А я видел, что такое революция, я теперь могу ежели не понять, то представить ее парадокс, так надо мне спешить домой — поделиться! Но тут опять такое началось, что бросать своих новых друзей показалось мне стыдно… И я правильно сделал. Там от меня польза была. А тут… Поездил я это время по России — смутное что-то в голове. С одной стороны, если мексиканскими мерками мерить, никакой революции не видно: никто не стреляет, не скачет. С другой же — что-то подспудно происходит, но не так, как там — с южным темпераментом и нетерпением, а по-российски тяжело, медленно и необоримо… Мне как-то Хуарес говорил, что, мол, не лава ли под вашей толстой корой копится? Думаю, так и есть.Прыжов раскатывал упругий мякиш, поглядывая в окно. Они сидели как будто на том же месте, что и шестнадцать лет назад. Снова у окна. Дождь, ливший с ночи, кончился вдруг, и окно тепло и бледно осветилось. С улицы доносился теперь робкий шум — какое-то побрякивание, колесный редкий стук, голоса. Москва после ливня вылезала с опаской на свет.
— А мне и Хуарес ваш для этого не нужен, чтоб знать, — хмуро сказал Иван Гаврилович. — Говорю вам — на многое можно народ подвигнуть, ибо сильно народ обижен.
Целое стадо ровных хлебных шариков паслось возле тарелки Прыжова. Он механически раскатывал их левой рукой.
— Иван Гаврилович, — сказал Гладкой, не отвечая на вызов, — а тот человек, с которым я вас давеча видел… С таким пронзающим взглядом… И он так думает?
Прыжов откинулся, опустил глаза, расправил пальцами бородку.
— Когда это вы меня с ним видели?
— А неделю назад, возле Чистого переулка… Странный господин.
— Что ж не подошли?
— Заробел.
— Вы-то, обстрелянный, кровь чужую проливавший?
— В бою, Иван Гаврилович, не человека убиваешь, право же, а одного из врагов. Часть угрожающего тебе целого. А чтоб так — взять и отдельного человека убить… Тяжело. Приходилось. Тяжело…
— А ежели над тобой измываются всю жизнь? Да и в этом деле, о коем мы толкуем, тоже ведь не сам по себе, а часть силы этой — унылой и зверской… Вы-то ведь знаете, какой ценой мне мои знания достались. Я, как каторжный, работал, у меня книги написаны. Да и какие! А все зря! Не писать об этом ныне надо…
— А что ж надо?
— Вы мне вот лучше скажите, в чем там секрет в вашей Мексике дикой — отчего им революция удалась и всех ваш Хуарес победил?
— Секреты эти за столом не переговоришь, Иван Гаврилович, я их в книге растолковывать буду, а что до Хуареса… Да, Хуарес мой три войны выиграл. Три войны. Одна страшнее другой. Первая — гражданская война. Вторая — против французов и Максимилиана. Третья — которую он вел ежедневно и ежечасно — против всех, кто мешал ему понять жизнь. Странно звучит? А в этом весь секрет. Это и была его главная война. Сколько, видели бы вы, было вокруг него людей эффектных и блестящих. И не мишурных дарований, а истинных. Какие ораторы — куда Хуаресу! Какие умы!.. Но каждый видел свою полосу жизни, свое поле. И на эту полосу старался всех увлечь… Естественно! А у Хуареса, скромного, которого как только ни поносили и свои, и чужие, вы и представить себе не можете! — у Хуареса есть способность увидеть жизнь разом. Понятно ли? А когда видишь жизнь разом — действовать куда как труднее. Я присмотрелся к нашей общественной жизни — любого, кто хочет действовать, рвут в две крайности. Или правительственный застой — иди туда и зубами держи общество, чтоб не шелохнулось! Или же отчаянный радикализм — гони Россию по ухабам, только ободья с колес летят! И как мало находится тех, кто этому может сопротивляться и звать на третий путь, на котором собираются важнейшие течения самой жизни… Темно говорю, да и вопрос темный пока. Хуарес тем велик, что не поддавался ни тем, ни другим, шел туда, куда указывала жизнь. И за это свое право бился жестоко и непрестанно. И как он в этой третьей войне побеждал, так не мог не победить в двух других…
Прыжов громко постучал по столу. Проворно, но как бы не спеша, приблизился половой со сдержанным ожиданием на лице. Прыжов спросил горячего чаю и баранок.
— А что, любезный Андрей Андреевич, ежели к практике подходить от теорий, не пора ли? — спросил Прыжов. — Вот вы свежим глазом, отвыкшим, смотрите на Россию, видите, что народ обижен, угнетен, разочарован и озлоблен, так ведь? И что бы вы, коли вас спросили, присоветовали?
— Боюсь определенно говорить, Иван Гаврилович, боюсь. Вы правы, мой опыт для России — чистая теория. Но ведь дельная теория — штука важная… Вот еще перед отбытием я с Заичневским говорил, и речь шла о том, что для начала действий положительная программа нужна. Он утверждал, что программа сама появится.
— И неглупо.
— Вот видите. А я сейчас до крайности убежден, что без программы начинать — пустое дело.