Сидя на берегу пруда, Жанна глядела на дочь. «Лучше ее утопить», — сказал Жак. Он знал, что говорил. Не был таким беспробудным пьяницей, как другие. У Жака были светлые волосы, сам он был из крестьян; его жену изнасиловала и убила солдатня из королевской армии. Трое маленьких детей умерли от истощения в голодное время после войны. Последнего ребенка, трехлетнюю девочку, он не мог взять с собой, когда, устав сеять, жать, собирать в закрома для других, решил убежать в лес. Убить ее не поднялась рука, в конце концов он продал ее владельцу часовой мастерской в Лаоне — они с женой сокрушались, что у них нет детей. Жак никогда уже не увидит дочери, одно утешение, она осталась жива. В холодные, голодные, тоскливые вечера он говорил себе: «Дочка сыта». Но ему тогда повезло. Почти незаслуженно повезло. А здесь, на берегу пруда, что станет с девочкой? Она превратится в презренную больную шлюху, в жалкую нищенку, промышляющую воровством или в лучшем случае станет крестьянкой, из самых бедных, из тех, кто ничего не имеет и надрывается на чужом поле за кусок хлеба. «Лучше уж ее утопить». У Жака было черствое, вернее, очерствелое сердце, но от природы человеком он был неплохим. Иногда он заводил разговор о справедливости, о других шайках, в далекой Германии; ему рассказали, что, овладев городом — каким, он уже не помнил, — одна такая шайка все разделила поровну: дома, добро, женщин… Но как туда добраться? У кого узнать поподробнее, узнать, правдивы ли слухи? Жаку рассказывали об этом в другой шайке, но всех из той шайки потом поймали и повесили. Разбойники часто фантазируют. Пока прячешься, притаившись, подобно зверю, в ожидании редкой жертвы, что только не приходит в голову. «Если бы мальчик, тогда ладно… Мужчина выкарабкается, ускачет, спрячется, убьет. Дай я сам ее утоплю». «Завтра», — ответила Жанна. Она понимала, что Жак прав, что он по-своему жалеет девочку, но утопить ее сейчас, когда у Жанны еще не прошла боль, когда кровь еще течет… А на следующий день грудь уже была полна молока.
Жанна была под стать мужчинам. Привыкшие к отбросам человеческого общества, к женщинам, которые прилеплялись к шайке с голодухи, служили им для забавы, а потом исчезали или умирали, разбойники уважали Жанну с ее не по-женски суровой красотой — Жанна не хныкала, держала язык за зубами и не испытывала жалости к их жертвам. Она чувствовала, что ее уважают, и это служило ей поддержкой, которую Жанна давно уже ни от кого не получала. Шайка была как одна семья, одно племя, но за все надо платить, и вот теперь настала пора принести в жертву свою дочь. Жанна глядела на ребенка и колебалась. Она думала о Саре, когтями вцепившейся в клочок земли, о Саре, которая захотела спасти Мари, но не захотела или не смогла спасти себя. Она думала о Мари, вовсе не ведьме, а фее, а податливой и безучастной ко всему Мари, которая не почувствовала, что умирает, как не чувствовала она, что живет. Жанна вовсе не полюбила дочь с первого взгляда, как бывает в сказках, но в этом комочке трепещущей плоти обитала Сара, Мари, не знавшие имени отца своего ребенка, в ней обитала она сама и Жак, ее первый и последний мужчина (если не считать одной давней истории), который был никем и сразу всем и чье имя олицетворяло бунт. Она задумчиво глядела на ребенка: сейчас осень, до зимы девочка не умрет, значит, ждать приходилось еще три месяца. Грудь наполнялась молоком и болела. Однако, кормя ребенка грудью, питая собой эту жизнь, Жанна уже не погружалась в безмерные глубины отчаяния.