Он их находит, и они подчиняются ему. Бог его знает, откуда взялись эти девицы! Клод едва решается сделать им замечание. Если она хочет чего-нибудь от них добиться, ей надо обратиться к мужу, который, пыжась от гордости, восстанавливает в доме порядок. Она никогда его так не ненавидела — и он это знает, — но ненависть свела на нет ее презрение к мужу. Клод потеряла власть, но она сама дала к этому повод. Такое положение дел ее почти устраивает. Под осуждающие толки горожан супруги сближаются, как никогда прежде. Порою им становится жаль друг друга.
Так кончается детство Элизабет. Если только это действительно было детством, а не наваждением, ночным кошмаром, от которого поутру остается лишь несколько страшных причудливых обрывков, сведенное судорогой лицо, слово, употребленное навыворот, жест, возбуждающий смех, две-три роскошных никчемных картинки, проблески красоты, которые тщетно появляются то тут, то там. Имело ли детство Элизабет хоть какой-нибудь смысл? Или он выражался только в отношении к отвратительной супружеской чете, которая сплотилась за ее счет? Так или иначе детство осталось позади, как и большой мрачный золотистого цвета дом, где оно протекло. Покинув его, Элизабет вычеркнула этот дом из памяти. Никогда больше она сюда не вернется! Позади нее пропасть, впереди — обширные пространства наконец предоставленного ей, ненужного времени. Огромная равнина, которую надо пересечь. Пространство успокаивает. Порою она даже говорит себе радостно: «Мне остается только умереть». Такая мысль — ловушка. Но что нам остается после того, как мы простились с детством, кроме как и вправду умереть?
Конечно, есть тело, которое приходится предавать блуду. Но так ли это тяжело? Когда привык ненавидеть свое тело, привык подчинять его правилам сурового аскетизма, это легче легкого. «Ему и не так доставалось». Телу не предписывают получать наслаждение, радость, даже притворяться. Ему предписаны только покорность, боль, отвращение. «Ему и не так доставалось». Испытания супружеской жизни, о которых вам готовы прожужжать все уши, показались Элизабет совсем простенькими. Она выдерживает их, даже не задумываясь, и все принимает с серьезным кротким видом: тошноту, боли, тяжесть нежеланного плода. Главное не в этом. И не в том, что дважды дети, как бы насильно помещенные в нее, умирают в колыбели. Она похоронит их со спокойным и, как обычно, кротким видом. Это, впрочем, неважно. Третья девочка, Мари-Поль, выживает. Элизабет сидит рядом с колыбелью и напевает, укачивая самое себя. Ей доведется потерять еще одного ребенка, но две следующие девочки вырастут. Одна колыбель, другая… Ее глаза с грустью останавливаются на маленьких сморщенных личиках; должно быть, она втайне завидует тем, кто скоро заснет навсегда.
Долгий и прямой жизненный путь, по которому она шествует без усилий. В своем простодушии она воображает, что это и есть благодать. Что-то вроде долгой белой смерти. Притупление чувств. Непрекращающееся хождение по воде. Стоит только натренироваться приносить себя в жертву, и тело пойдет само. Со служанками Элизабет добра, но фамильярности не допускает. Люди говорят, она слишком много занимается своими девочками. Когда нужно, она принимает гостей, беседует с ними, кажется любезной, даже жизнерадостной. А почему бы и нет? Возникнет надобность и она окунется в денежные дела старого больного мужа, который далеко не так процветал, как надеялись де Ранфены. Она блестяще с ними справляется. Это тоже вопрос самодисциплины. Где же тогда ее душа?
Ночью она идет в молельню, которую устроила для себя в небольшой комнатке в ротонде, — одной из башенок старого дома, помпезно нареченного усадьбой. Там она молится, молитвы следуют одна за другой, монотонно, без перерыва. Иногда из спальни, расположенной совсем рядом, доносится жалобный голос старика:
— Вы здесь, Элизабет?
— Здесь, мой друг.
— А, хорошо.