Клод дает волю своему гневу. О, она прекрасно понимала, что Элизабет стремилась только к одному: оставить ее. Она морит Элизабет голодом, одевает в лохмотья и в таком виде таскает по городу на изумление всей округе. «Моя дочь сошла с ума!» Служанок, которые выражают возмущение или просто удивление, выгоняют вон. Чужое удивление или возмущение мало значат для Клод и даже приносят ей своего рода горькое удовлетворение, ощущение свободы, которое она никогда прежде не испытывала. В маленьком кружке верных ей людей шушукаются, колеблются. У нее самой такой вид, будто она хочет сказать: «У меня есть право распоряжаться жизнью дочери, и я им пользуюсь, а почему бы и нет?» Она бросает вызов тому образу, который из нее создали, разрывает цепи, которые сама на себя наложила, она даже Богу бросает вызов в опьянении от внезапно осознанной легкости. Страсть гонит ее все дальше. Она безбоязненно встречает чужие взгляды, ухмылки: хотя некоторые осуждают сопротивление Элизабет, другие — и их несравненно больше — порицают жестокость матери, ее оскорбительные выходки, они вспоминают известные случаи, когда прославленные святые приходили в монастырь вопреки воле родных; наиболее сострадательные думают, что Клод сошла с ума, так, впрочем, считают и злые языки, которые присовокупляют: «И дочка вся в мать». При этом никто не клеймит позором отца. Да, он бьет дочь, запирает ее, ну так он же в своем репертуаре. Раз и навсегда все согласились, что он дурной супруг, мот, пьяница, тиран. Он почти разочаровал бы всех, отказавшись от этой роли. Никто, однако, не жалел Элизабет. Взбунтовавшаяся дочь получает по заслугам; полубезумная же, она никого не интересует, а как будущая святая, только выигрывает от этих гонений. К сожалению, и в этом случае жители Ремирмона — как монахини и богомолки, так и мещане, светские люди, торговцы — предпочитают мыслить по трафарету. Элизабет не безумная, просто она слегка заплутала в лабиринте, где ее заперли; бунт ее бессознательный, она задыхается от пятнадцатилетнего притеснения; она не святая, но ее влечет искреннее стремление, трогательная тяга к божественной любви.
Ее не жалеют, но и она не жалеет себя. Самый же чистый порыв души, тот, что приведет к отречению, она чувствует вечером того дня, когда Клод, наполовину обезумевшая от ярости и боли, потащила ее по улицам Ремирмона в старом разодранном платье и со следами отцовского рукоприкладства на лице.
— Мама, умоляю вас, не делайте этого! Ради себя самой не делайте. Что о вас люди подумают?
— А мне плевать, — сквозь зубы шипела Клод, таща ее за собой, как осла. Занавески на окнах раздвигались, добрые люди останавливались, восклицали:
— Да что случилось? Что с ней?
— Полюбуйтесь, — кричала разбушевшаяся Клод. — Полюбуйтесь, как она одевается, чтобы выставить на позор родителей. Она хочет нас бросить, сбежать в монастырь, она сумасшедшая, скверная, неблагодарная!
Люди сбегались, расспрашивали, сожалели. Элизабет больше не возражала. Она закрывала лицо свободной рукой и молилась.
И потом вечером она не плачет, но в порыве смирения вглядывается в себя, исследует то, что пока зовет своим призванием, и признает, что ее желание не совсем свободно от мятежных страстей и эгоизма. Она действительно хочет покинуть этот дом, эту чудовищную супружескую чету. Клод, приучая ее с детства пользоваться кротостью, послушанием, добродетелью, как своим основным оружием, навсегда их замарала. Благодаря несвойственной ее возрасту интуиции, которую изощрили несчастье и одиночество, Элизабет догадывается, что к ее решению примешиваются нечистые помыслы; в результате водный поток возрастает, увеличивает свой напор, но и загрязняется, — она желает, чтобы ей восхищались, одобряли ее поступки, желает утвердить свою волю, утвердить себя, свой образ жизни. А тут еще страх, стремление найти пристанище, утешение. Чувство любви у Элизабет так искажено, такой отпечаток наложило на него сознание своей вины, что она с ужасом думает:
— Отец, я сделаю, как вы велите.
Она все же не смогла сломить себя перед матерью. Великан в замешательстве. Сопротивление дочери, служившее ему предлогом, преодолено. Должен ли он теперь смягчиться или рассердиться еще больше? Он растерян, боится потерять эфемерную власть, лишиться сообщничества последних дней, которое, лучше чем годы бессильной ярости, покорило и завоевало ему жену.
— Хорошо, иди.