Однако грезы о нем носят двойственный характер и порождают подспудное чувство вины, которое, налагая свой отпечаток, придает им живые краски: зеленый цвет — траве, ярко-красный — плодам, теплый коричневый цвет — пещере, ее убежищу. Хочет ли Элизабет быть там наедине с Богом и проводить дни в одиночестве, но обращенном вовне, открытом и в высшей степени свободном, или же она хочет просто уединиться, замкнуться в себе, в своем маленьком и тяжелом, как булыжник, «я», которое сжимают в руке, иногда до самой смерти? Элизабет различает в себе эту двойственность побуждений, и она ее тревожит. Элизабет недостаточно простодушная, недостаточно святая, чтобы вместе с грехами доверительно восходить к Богу. Ей придется отправиться более длинным путем. Настоятельница пока не уяснила себе этого. Извечная двойственность, раскол приведут Элизабет на грань безумия, но трещину ее сознание дало уже в давние дни детства, когда из-за боязни греха она мыла себе ноги с закрытыми глазами. Причина раскола, утраты единства — дьявол.
«Она ли это? Или она одержима бесами?» — глядя на мать, спрашивает себя Элизабет. Клод бушует, кричит, стонет, бранится, а когда выбивается из сил и выдумка ее истощается, плачет: «Ты меня больше не любишь!» Элизабет чувствует себя виноватой. Она знает, что не все отдала матери, обезумевшей от своей никчемной жизни. Неужели надо было пожертвовать и тем укромным уголком души, который оставляют себе, чтобы хоть на мгновение
Союз Клод с мужем укрепляется. С супружеского ложа теперь доносится ночной шепот, оно становится ареной медленного сближения, коварных уступок.
«Вы знаете мою жизнь, мое благочестие, поэтому я призываю вас в судьи».
Она призывает его в судьи. Великан торжествует, его опьяняет мысль, что жена в нем нуждается.
— Я ошибся, я недооценивал твой здравый смысл, ты тысячу раз права, ее просто нужно выдать замуж. Тем более что это единственный способ поправить наши дела, которые я, возможно, слегка запустил.
Запустил! Лучше бы он их действительно запустил, но земли были заложены, дома проданы, деревья в разоренной роще вырублены, и все это было данью излишествам и нелепой показухе, которой умеют потворствовать нахлебники, способом заполнить пустые провинциальные вечера, сомнительным образом компенсировать неудачную военную карьеру, да и неудачный брак.
— Да, в делах нам не повезло, — она сказала «нам».
— Я хотел, чтобы мы жили соответственно нашему положению, не опускались.
— Это как раз позволит нашей дочери рассчитывать на выгодную партию.
Она его прощает, оправдывает, и это Клод, которая была для него живым упреком! Неужели он до такой степени ошибался на ее счет? Де Ранфен представляет себе, как Клод втихомолку плачет из-за того, что ею пренебрегают.
— Беда, знаешь ли, в том, что ты слишком гордая, — неловко говорит он. — Ты ни на что не жалуешься…
— А на что мне жаловаться?
Он понимает ее слова так: на что мне жаловаться, раз я ношу ваше имя, раз я ваша жена? Он чувствует ее великодушие, но не чувствует презрения. Толстоватая у него кожа, у капитана де Ранфена, и он забавы ради сделал ее себе еще толще. Армия, которую он по безрассудству бросил, была все же его призванием и его семьей. Капитан — один из тех толстяков с горячей кровью, которых считают и которые сами себя считают грубыми материалистами, в глубине души, однако, они мечтают сойтись в схватке с абсолютом и переломать ему хребет. За неимением такой возможности они зачастую довольствуются жалкими подделками — алкоголем, женщинами, обжорством. Они недовольны собой и другими, но не осознают этого; однажды вечером они отдают Богу свою отяжелевшую душу с глубоким вздохом разочарованного ребенка, который принимают за последнюю икоту из-за несварения желудка.
— Она презирает нас.