— Недурственно, недурственно! — разбудил Александра, вернул его из песни Михаил Борисович. Пайвин вздрогнул и чуть от неожиданности не опрокинул коньяк, однако директорская волосатая рука перехватила бутылку за высокое горлышко, и матовая голубизна рюмок погасла от налитого коньяка…
Знобкий речной туман «дощупался» наутро до Пайвина, так и не попавшего хотя бы в «прихожую» палатки. Она была наглухо застегнута снаружи на замок-молнию, а из второй половины рвался сквозь марлевые окна ядреный храп Михаила Борисовича.
«Начальство, не нам чета, — не владея бьющей дрожью, подумал Александр. — Я, как суслик, свернулся у огнища, а он больше принял и ведь не на траве, а чин-чином посыпает в палатке. Да на постели, под окуткой».
Он тоскливо посмотрел за Старицу, но за туманом не рассмотрел избушку. А там на нарах и тепло, и Сима там, и винцо, конечно, не все же она вчера употребила. Опохмелиться бы…
Пайвин оглянулся и подавил тошноту при виде спасительного квадрата бутылки. Пусть не затащил его Михаил Борисович в палатку, зато не спрятал же коньяк, пожалел своего «артиста из народа». А вот голубых рюмок нету, убрал. Вместо них складной пластмассовый стаканчик стоит. Что ж, правильно! Катнулся бы Александр на скатерть, и рюмочки хрясь-хрясь… Они, поди, дорогие, чешские. Слыхал он про такое стекло…
«Сегодня не до пастьбы все равно, — равнодушно решил Пайвин, заедая выпитый коньяк холодным, утратившим запах огурцом. Колбаса тоже отпотела, и зубы вязнут в сале. — А-а-а, была-не была, еще стаканчик!»
— Саша! Где ты есть? — позвал с того берега из тумана хриплый Симин голос.
Пайвин открыл было рот, однако вовремя одумался: «Шиш тебе, милая! Не слыхал я тебя, поняла? Попасешь день, не переломишься, а тут добра пить не перепить. И как можно сбежать от шефа, оставить его спящего? Не он ли в уме клялся и божился «на суку» быть преданным…»
— Хор-хор-хрры-ы… — рвалось в марлевые окна из палатки, заглушая перепелиную перекличку.
Нет, не покинет он без команды Михаила Борисовича! Вот возьмет и примет его к себе на базу. Ну хоть грузчиком, а может, кладовщиком? Сашка в технике разбирается, дипломов столько, хоть кринки с молоком закрывай. И закипит у них работа, а по выходным станут на вишневой «Волге» выезжать сюда. Вдвоем.
Не-ет, не вдвоем, с бабами. С чужими, понятно. В Тулу да со своим самоваром, что ли…
«Урал» тогда запросто купит Сашка, запросто! Не надо мантулить целое лето на отгонном, жить в избушке, жить без бани, электричества, радио и телевизора, без газет и журналов. Хотя чего газеты и журналы?! Он и оседло когда жил — не до прессы было: то забота, то гулянка, а там — похмелье…
Определенно Михаил Борисович зачислит Пайвина Сашку к себе в штат. Такого преданного он по гроб не найдет больше, какой есть Сашка. Все будет шито-крыто, Сашка не трепач, Сашка — могила…
А ты, Серафимья сухорожая, не кричи! Во тебе кукиш с перцем и собачьим сердцем! Укуси, вострозубая! То-то же, не достать тебе Сашкин кукиш, не видать тебе Сашку, ежели сварничать станешь. Надейся на привесы, на их брюшины и думай: будет привес или отвес? А потом за этот «Урал» не отработаться в колхозе, чуть восстал за правду — начнут тыкать: «Мы тебе мотоцикл выделили внеочередь. А мы бы его Анатолию Гурьеву отдали, он механизатор сто сот стоит». Ну и так далее…
Эх, еще стакашик, и совсем добро, совсем… Не тошнит и теплее стало… Прр-рости, прр-рости, Серафимья Васильевна! Ты у меня баба… сто сот!..»
IX
С Михаилом Борисовичем после первого знакомства Пайвин не виделся пять дней, а наблюдал за ним издали, из укрытия. С тоскливой ревностью следил, как тот выскакивал из палатки поутру в одних красных плавках — они резали глаза, выделяясь на волосатом теле, и Александру казалось, что именно в этом месте у директора кто-то срезал кожу. Он давал приличный круг по острову и с разбегу тяжело бухался в реку.
Вдоволь набулькавшись в ласково-парной воде, Михаил Борисович расслабленно поднимался на берег, снимал с капронового шнура, натянутого на таловые тычки, лохматое махровое полотенце, такое же оранжевое, как палатка, и начинал яростно растирать мокрое тело.
«Не зря говорят, что волосатые люди — счастливые», — вздыхал за кустом Пайвин.