Читаем Три жизни полностью

Вдвоем с Ефимкой Спиридоновым на пароконных бричках они пересекают поскотину, торопят лошадей. До слуха доносится урчание трактора: Пашка с комбайнером Григорием Даниловичем ночевали в избушке и уже на ногах, уже пробуют моторы. Поди, бригадир Михаил Иванович Грачев там же хлопочет и единственной левой рукой старается чем-то помочь мужикам.

Ох и жаркий выдался день! Уксянский комбайнер Гриша Богдашов, как его уважительно звали всюду, где он убирал хлеба, умел и комбайны настроить лучше лучшего, и уж коли поднялся на мостик к штурвалу — не жди поломки или остановки. Он и ночевал всегда в поле — то в избушке, то просто зарывался в солому. Еще до фронта парнем славился Гриша на «Коммунаре», а на «Сталинце» намолачивал едва ли не больше старших по всей МТС.

Рожь с края у болота редкая, а по увалу стена стеной. И на соломокопнителе бабам некогда зевать, и бункер прямо на глазах «заливает» зерном. Успевай с бричкой к «Сталинцу» да от него до крытого тока! Приземистый, краснолицый бригадир доволен, только нет-нет да и воскликнет:

— Эх-ма, мать честная! Да если б хоть правая рука была цела, я бы в охотку с хлебушком повозился!

Бабы, кто деревянной лопатой, кто плицами, ворошат зерно в сыпучий ворох и перебрасываются шутками с Грачевым:

— Нам бы тебя, Михаил, и с одной рукой нарасхват! Аграфены боязно — она одна всех нас исхлещет!

— Ну, ну! — возмущается бригадир. — На мокром месте у вас, бабы, языки! Мелете чо попадя, а я бабником сроду не бывал. У нас в роду никто себя не позорил сударками!

До темноты в глазах и ломоты в поясницах наработались до вечера Настя с Ефимкой. А бригадир, запрыгивая в ходок, наказал:

— По бричке привезете на сушилку в деревню. Председатель велел подсушить и на муку размолоть. Хлебца свеженького испробуем, страда — работа тяжелая, не сенокос.

В потемках поехали Настя с Ефимкой на груженых бричках. Лошадей не подгоняли, они не меньше людей устали за день. Потихоньку переступают по невидимой глазам дороге, а Настя с Ефимкой сели на переднюю подводу и, чтобы не задремать, загадывают о том, когда дождутся они сытой и веселой жизни. Должно же наступить время, когда опять будет вдоволь хлеба и люди станут, как до войны, отказываться от заработанного зерна на трудодни. Куда его запасать? Война больше не повторится, народы и так настрадались досыта, и так столько полегло мужиков…

— Слушай, Настя, — шепотом произносит Ефимко. — Все одно рожь эта на еду, а у тебя мать еле живая. Давай в бахилы сыпнем зерна понемногу, матери хоть на кашу.

— Чо ты, чо ты, Ефимко, надумал! — дрожит Настя. — А как догадаются, как да кто-то увидит?

— Брось ты, Настюха, бояться! Кто на волоку, окромя нас? Мы да лошади. Если в карманы, то они оттопырятся. А сапоги-бахилы кому нужда снимать с нас?

— Не, Ефимко, боюсь посадят нас!

— Матери-то, матери-то родимой тебе не жалко?! Ей хлебного маленько — и окостыжится она, хворобу одолеет скорее. Неужто ты не видишь — не может она кобыляшные лепешки жевать.

…Вот уже слева последний колок, а там дорога повернет к сушилке на околице Юровки. А Настя, как в стужу, дрожмя дрожит и все никак, никак не решится на согласие с Ефимкой. Он же сам себе под нос: «А-а, была-не была»… И начинает горстью сыпать рожь за голенища больших отцовских сапог. Тогда и Настя ерзает и машинально загребает голенищами зерно.

— Может, высыплем во-он в коноплище, а? — просит она Ефимку, однако тот стегает кнутом лошадей, и бричка, словно порожняя, легко подкатывается к сушилке. Там возле печей светло, и Настя обмирает нутром: возле баб и сушильщика Андрея Ивановича стоит черноволосый мужчина с погонами на плечах. Вроде бы не милиционер, но и не военный. И смотрит он прямо в глаза Насте, она чувствует, как жарко краснеет лицо у нее, как снова трясутся руки и ноги.

— Нуте-с, граждане, разуйтесь! — командует приезжий. Ефимко скрипнул зубами, сел на землю и сдернул сапоги. На штанинах… зерно.

Настя тоже снимает свои сапоги и ставит рядом с Ефимкиными. Уполномоченный рукой подзывает Андрея Ивановича и ближних баб, требует мешок и на него сам вытряхивает рожь из сапог.

— Принесите какой-нибудь сосуд! — требует он, и Антонида Микулаюшкиных приносит глиняную крынку. Ворошок зерна с мешка ссыпается в посудину. Не больше и не меньше — ржи крынка вровень с краями. Черноволосый, поблескивая погонами, почему-то радуется:

— Отлично, отлично! Так я и знал, точно, знал!

Дальше, дальше все было, как в странном сне: отдел милиции в Уксянке, «КПЗ», допросы, подписи, отпечатки пальцев и, наконец, выездной суд в Юровском клубе. Сюда собрали всех колхозников, только Настя не разглядела и не запомнила ни одного лица у своих земляков. Бледный Ефимко был спокоен, и, когда объявили приговор — Насте семь лет лишения свободы, Ефимку — восемь, он на весь зал хмыкнул:

— Напужали! В тюрьме хоть маленькую пайку хлеба дают, а здесь…

Ефимко не договорил — конвойный милиционер крепко сдавил ему плечо и что-то прошептал на ухо.

Перейти на страницу:

Похожие книги