Рыковы даже бывали на булгаковской «Зойкиной квартире», шедшей на сцене считаные разы. Восхищались мхатовской «Женитьбой Фигаро», с давних пор отвлекавшей от «черных мыслей». И Станиславский, и Немирович-Данченко с удовольствием общались с председателем Совнаркома за чашкой чаю. А как иначе? Станиславскому из Германии Рыков привез сувенир — игрушечного чертика, который надолго обосновался на рабочем столе режиссера. Походы в театр были для них самой приятной семейной традицией. Иногда — на одно отделение. И не только, когда не нравилась постановка: часто дела требовали куда-то ехать, спешить. Как это случилось, например, 1 декабря 1934 года, на «Пиквикском клубе», в филиале Художественного театра. Пришла весть об убийстве Кирова (в него стреляли в 16 часов 30 минут в Ленинграде, в Смольном) — и встревоженный нарком связи Рыков (да-да, уже не председатель Совнаркома) немедленно направился в ЦК. Этот выстрел стал началом новой эпохи — более жестокой и опасной. У Рыкова этот трагический поворот с тех пор ассоциировался с диккенсовским спектаклем.
Заядлым поклонником оперы Рыков, в отличие от Сталина, не заделался. Он и музицировал весьма фальшиво: как говорили, «медведь на ухо наступил». А петь хором в те годы любили — и в большевистских кругах, и вообще — что в городских, что в деревенских компаниях. Только репертуары выстраивались разные. Но иногда захаживал в Большой. Неудивительно, что опера Дмитрия Шостаковича «Катерина Измайлова» показалась ему слишком вычурной. Не понимал он театрального, а особенно музыкального авангарда, ушел с первого действия в скверном настроении. Схожее впечатление испытали и Сталин с Молотовым, ждавшие от «молодого гения» Шостаковича чего-то более понятного, народного, эффектного, напевного, быть может, близкого к прозе Лескова. И они не понимали, что их время — а особенно рыковские двадцатые годы — останется в мировой истории как расцвет советского авангарда в архитектуре, в театре, в кино, в педагогике, в музыке, в поэзии… Эксперименты молодых чудаков, создававших революционное искусство, прославят их эпоху. Они создали образ рыковской России — той, в которой, по выражению Есенина, «еще закон не отвердел», в которой можно было экспериментировать, а скудный бюджет помогал творческой фантазии. Рыков — это Дом на набережной Иофана и Дом Наркомфина Моисея Гинзбурга, это картины Павла Филонова и Георгия Нисского, это противоречивые школьные прорывы педологов. Это музыка Шостаковича и монтаж Сергея Эйзенштейна. Это, конечно, стихи Маяковского, Николая Асеева, Ильи Сельвинского. Долго можно продолжать этот список. И Рыков причастен к этому искусству, которое не до конца понимал: он задавал тон в стране, в которой революционный авангард стал возможным. И когда в Европе или в Америке десятилетия спустя спорили о проблемах массового строительства — зодчие, инженеры и экономисты обращались к советскому наследию двадцатых, когда умели возводить кварталы экономично и быстро. Правда, развернуть строительство до необходимых масштабов не успели, «жилищный вопрос» в крупных городах стоял остро.
Евдоксия Федоровна Никитина. Худ. В. В. Журавлев, 1925 год
В квартире у Рыковых — между прочим, в Кремле — кроме душевного приятеля Иофана, бывали драматург Александр Афиногенов, актриса и «друг Горького» Мария Андреева — впрочем, последняя была и опытной подпольщицей не в меньшей мере, чем актрисой. Заглядывал в кремлевскую квартиру Рыковых и склонный к сатире и иронии писатель Пантелеймон Романов. Это были идиллические годы близости «своих» писателей к руководителям государства. Демократии в политической системе было маловато, но демократизма — хоть отбавляй. Они общались не в директивном стиле. Вождям льстило внимание «инженеров человеческих душ» (впрочем, это сталинское определение писателей появилось несколько позже). Другое дело, что социально чуждые литераторы, «отщепенцы», приятельствовать с членами Политбюро не могли — разве что в чрезвычайных обстоятельствах давней личной дружбы.