Раздаются сирены отбоя воздушной тревоги, и они инстинктивно жмутся друг к другу.
Люди вылезают из подвалов, торопливо идут с усталыми, серыми лицами. Глаза их налиты кровью, лица испачканы копотью и пылью.
— Пошли отсюда, — говорит Вислинг, таща Менкеля за собой в лабиринт задних дворов.
Посреди лабиринта туннелей и проходов они находят старый, обшитый досками дом. Низкая, полусгнившая дверь ведет в подвал.
Несколько секунд они стоят в темноте, прислушиваясь. Далеко внутри мяучит кошка. Пригнувшись, они ощупью бесшумно идут вперед. Кошка мяучит снова.
Вислинг ударяется головой о низкую балку. Злобно ругается и закусывает от боли губу.
Далеко вдали мерцает слабый свет.
— Осторожно, — шепчет Вислинг, остановясь так внезапно, что Менкель натыкается на него. — Здесь кто-то есть. Оставайтесь тут и держите автомат наготове!
Кошка снова жалобно мяучит. Ее глаза призрачно блестят в темноте. Она медленно идет к ним, смотрит на Вислинга и трется с мурчанием о его ноги.
В мерцающем свете они видят старуху, лежащую на куче мешков и пытающуюся разглядеть их. До них долетает кислый запах сырости и полугнилой древесины.
— Есть здесь кто-нибудь? — выкрикивает старуха писклявым, астматическим голосом. — Есть кто-нибудь?
— Да, — отвечает Вислинг и выходит вперед.
Старуха смотрит на него с подозрением.
— Что вам нужно? — спрашивает она и разражается неистовым приступом удушливого кашля.
— Можем мы побыть здесь дотемна? — спрашивает Вислинг, когда кашель прекращается.
— Пожалуйста, — устало улыбается старая женщина. — Здесь нет никого, кроме меня и моей кошки.
Вислинг оглядывает дурно пахнущий подвал, где раньше хранились уголь и кокс. Теперь угля нет, выдают по ведру угольной пыли в день на квартиру.
— Вы здесь живете? — спрашивает в изумлении врач, глядя на старуху. Кожа у нее неприятного голубовато-серого цвета, появляющегося от долгого пребывания в темноте.
— Можно сказать и так, — отвечает старуха с едва заметной улыбкой. — Я прожила в этом доме семьдесят шесть лет, но когда забрали всю мою семью и я осталась одна, то устроила убежище здесь. Эсэсовцы не появлялись здесь уже давно. Один из соседей сказал мне, что я объявлена мертвой. Он солдат, слишком старый, чтобы отправляться на фронт, поэтому его оставили служить в Берлине. Один из немногих, которые не боятся приносить мне сюда еду.
У нее начинается новый приступ кашля.
Менкель помогает ей, утирает пот с ее лица.
— У вас нет никаких лекарств? — наивно спрашивает он.
— Нет, — печально улыбается старуха. — Неужели не видите? Я еврейка! Для нас лекарств нет. Неудивительно, что люди боятся нам помогать. Эсэсовцы убивают тех, кто дает нам еду. Скверные времена!
— Да, поистине скверные! — соглашается Менкель. — Больные времена!
— Бог моих отцов, — негромко вскрикивает старая женщина, осознав, что незнакомцы одеты в эсэсовскую форму. — Смилуйтесь надо мной, несчастной! — Слова вылетают у нее с запинкой. — Господь свидетель, я никогда не делала зла ни живым, ни мертвым. — Она с трудом переводит дыхание. В груди у нее слышен свист; легкие хрипят. — Мужья обеих моих дочерей погибли на фронте, а всех остальных членов семьи давным-давно забрали.
— Успокойтесь, успокойтесь, — говорит Менкель, — мы не эсэсовцы. Эта форма ничего не значит. Мы беглые заключенные.
С улицы доносятся шаги. Все трое прислушиваются с широко раскрытыми от страха глазами.
— Это мусорщики, — говорит старуха, немного послушав в тишине.
Берлин пробудился. Улицы заполняют люди, идущие на заводы и в мастерские. В промежутках между воздушными налетами они работают усердно. Не являться на работу без уважительной причины считается саботажем. Два невыхода подряд влекут за собой смертный приговор.
— И вы остались одна из всей семьи? — спрашивает Вислинг, сочувственно глядя на старуху.
— Да, всех остальных увели. Живы они или нет, я не знаю. Вестей от них не получала ни разу.
— Быть евреем в Германии сейчас ужасно, — говорит Менкель.