Уснул я под утро. Будильник прокашлялся виброзвонком, а потом запел голосом Билли Холидей:
Тяжелые веки не хотели подниматься. Я решил дослушать любимую песню до конца, тем более, что текст теперь звучал так актуально, будто был написан специально для меня, но ведь песни, книги, стихи, фильмы только тогда и становятся любимыми, когда попадают с нами в резонанс.
В конце концов, я заставил себя одернуть одеяло и встать. Немножко пошатываясь в такт музыке, я допел вместе с Билли две последние строчки:
Прохладный душ смыл сонливость, но не сумел столь же легко растворить липкую массу размышлений, вопросов и опасений.
Я зашел на убранную, в кои-то веки, кухню, и залюбовался порядком, наведенным Флер.
Выстроенные в ряд тарелки в сушилке, поблескивали золотистым краем, словно лампасами парадной формы, чашки гордо выпятили вперед вымытые брюшки, а рядом с ними, как начищенное и сложенное грудой оружие, красовались вилки и ложки. В этот момент я дал себе одно из тех обещаний, которые, из-за общедоступности выполнения и ничтожности, по сравнению с благородными, добрыми, похвальными поступками, человек забывает или с легкостью отказывается от них, пользуясь тем, что, кроме него самого, о взятых обязательствах никто не знал и, уговорив себя, что это дела поважнее чинят препятствия на пути элементарной самодисциплины, снова накапливает мелкие неприятности или заботы, чтобы потом давать себе зарок больше не допускать подобное.
Я пообещал больше не доводить дом до запущенности.
Преображенная кухня подзадорила изменить утренней привычке пить кофе. Я заварил крепкий чай и пил его не спеша, с церемониальностью, давая терпкости, как следует пропитать язык и нёбо. Каждый глоток разливался приятным теплом по телу, усыпляющим тревожность. Так, я выехал на работу вполне бодрым и успокоенным мыслью о предстоящей послеобеденной поездке в яхт-клуб с Вилфом, где надеялся получить порцию проясняющих фактов.
Почти каждый день я проезжал поворот, где случилась авария. Вначале, когда впечатления были совсем свежими я старался проехать это место побыстрее, но сбежать не удавалось. Моя память упорствовала, делала длительную остановку на месте происшествия, вновь и вновь восстанавливала и встраивала в невозмутимый пейзаж, исчезнувшие сцены человеческой трагедии. Затем я заметил, что память ослабила хватку. Очевидно ее союзник – воображение – отказал в поддержке и тем самым лишил ее сил. Теперь эпизоды были бледными, а их появление все более предсказуемым, пока, однажды, я не обнаружил, что приближаясь к злосчастному виражу, сам взываю к своей памяти, требую воспроизвести события и жду "пассажира", которого всегда забирал на этом месте и вез остаток пути. Этим пассажиром было мазохистское наслаждение и от его дурной компании, дарующей мне ощущение уникальности моего горя, было сложно отказаться. Сегодня я был готов оставить его на обочине, но возможно еще и потому, что злился на Брук, если можно сказать "злился", применительно к мертвому человеку. Скорее всего, вязкую смесь из сожаления и тоски разбавил новый ингредиент – досада.
До города я добрался раньше, чем рассчитывал и решил заглянуть в любимую лавку антиквариата. Мне нравилось приходить сюда к открытию, бродить среди этих, еще сонных, "сироток", переживших своих хозяев и оставшихся на попечении, а может брошенных за дряхлость или неприятные воспоминания в этот тесный приют. Я чувствовал себя среди них своим – таким же пережитком, сущностью, застывшей в более счастливых днях и только внешне отреставрированным для современности. Но в большей степени, я часто приходил сюда не столько из-за интереса к старинным вещам, сколько из любопытства, которое вызывал во мне хозяин лавки.
Кожа его лица имела странный оттенок или скорее легкий налет, словно он не мог свести с него патину бледности, а взгляд, когда-то голубых, а теперь немного выцветших глаз, выражал, казалось, только одно – безучастность. На приветствие он отвечал легким кивком головы, не более, никогда не предлагал товар, ничего не спрашивал сам, а если случалось отвечать на вопросы покупателей, то говорил кратко, медленно и неохотно, будто каждое слово причиняло ему страдание.
Высокий, рыжеволосый еще совсем не старый мужчина – мистер Джанксаллен, как гласила вывеска на магазинчике, казался менее одушевленным, чем его подопечные.
Мне доставляло удовольствие обращаться к нему с вопросами о товаре, заставлять его шевелиться. Я будто проворачивал ключик в старинной заводной кукле.
Частота моих посещений никак не сказывалась на поведении Джанксаллена, не сокращала дистанцию между нами. Я даже не мог быть уверен, что он отличает меня от других посетителей. Это одновременно и раздражало и подстегивало изменить положение дел.