Он пленил ее воображение и слух. Образ его наполнил-ее мелочную, слабую, жалкую душонку, он показался ей вдохновенным библейским пророком и героем, бряцающим на кимвалах, бьющим в тимпаны — одновременно и Давидом и Саулом!
А он начал прилежно учить ее, вначале милостиво и терпеливо, осыпал ласкательными именами, называл своей «Розой Саронских долин», «Жемчужиной Вавилона», «Иерусалимской ласточкой с глазами газели» и сулил, что она станет повелительницей всех соловьев — лучшей певицей в мире.
Однако ему предстояло отучить ее от прежних навыков. Дыхание, постановка голоса, звук — все было неправильным. Она работала неустанно, чтобы угодить ему, и вскоре начисто забыла те привлекательные певческие уловки и интонации, которым, научила ее сама природа.
Хотя слух у нее был изумительный, она не обладала подлинной музыкальной одаренностью. Во всем, что не касалось чисто материальных благ, она была тупицей, а пела (Свенгали далеко не сразу понял природу ее голоса) так же естественно, как щебечут птицы, как свистит певчий дрозд, — от избытка здоровья, молодости и веселого настроения. Этим же объяснялась и ее красота — задорная и манящая.
Она старалась изо всех сил, упражнялась, когда только могла, и пела до хрипоты, недосыпая и недоедая. Он становился все более грубым, нетерпеливым и придирчивым, обдавая ее холодом, и в ответ она, конечно, полюбила его с еще большим пылом, а чем сильней была ее любовь к нему, тем чаще она нервничала и тем хуже пела. У нее пропал голос, она стала фальшивить, ее попытки вокализировать производили почти столь же гнетущее впечатление, как и пение Трильби. Тогда он окончательно охладел к уроками: стал обрушиваться на нее лавиной праведного гнева, ругался, пинал ее, щипал своими длинными костлявыми пальцами, пока она не начинала плакать навзрыд еще горестнее, чем Ниобея. В довершение всего он занимал у нее деньги, брал по целых пять франков, не гнушаясь и более мелкой монетой, но никогда не возвращал ни гроша. Свенгали запугивал ее и мучил до тех пор, пока она чуть не рехнулась от любви к нему и, чтоб доставить ему минутное удовольствие, готова была выпрыгнуть из окошка шестого этажа его мансарды!
Он не изъявил к этому желанья — ему это не пришло в голову и вряд ли доставило бы удовольствие. Но в одно прекрасное субботнее утро он взял ее за шиворот и вытолкал за дверь, пригрозив ей строго-настрого не сметь попадаться ему на глаза, а не то он обратится в полицию, — для таких, как Замарашка Мими это было ужасной угрозой!
Ведь все эти пятифранковики, которыми она старалась оплатить свои уроки пения, так негаданно свалившиеся ей на голову, появлялись у нее не за то, что она всего лишь позировала художникам, не правда ли?
И вот «Иерусалимская ласточка с глазами газели» вернулась к разбитому корыту — серенькая пташка парижских трущоб, с помятыми крылышками и разбитым сердцем, — а петь она больше не могла, как не поют воробьи или сороки, — перестала петь навсегда.
Но довольно о бедняжке Онорине.
На следующее утро после ее изгнания Свенгали проснулся у себя на чердаке со страстной жаждой приятно провести денек — было воскресенье, и погода стояла чудесная.
Он дотянулся до жилета и штанов, валявшихся на полу, и высыпал содержимое их карманов на рваное одеяло: ни серебра, ни золотых, ничего, кроме нескольких мелких монет, которых едва хватило бы на весьма скудный утренний завтрак!
Накануне он обобрал Джеко и истратил за одну ночь все его деньги (целых десять франков) на кутеж, в котором Джеко не принимал участия. Он не мог придумать, у кого бы еще занять, кроме как у Билли, Таффи и Лэрда: последнее время он редко бывал у них и давно их не грабил.
Поэтому он напялил на себя одежду и, всмотревшись в осколок тусклого зеркальца, нашел, что хотя лоб его, пожалуй, чист, но глаза и виски помяты и чем-то сильно запачканы. Налив чуточку воды из маленькой кружки в мисочку, он обмотал вокруг грязного указательного пальца уголок носового платка, осторожно помочил его и вытер лицо. Считая, что руки могут обойтись без мытья еще день-два, он запустил пальцы в свою косматую черную гриву, откинул ее за уши и придал ей волнистый изгиб, который ему очень нравился (и крайне не нравился его приятелям-британцам). Затем он надел берет, накинул плащ и вышел на залитые солнцем улицы, всей грудью вдыхая аромат весны, свободу и светлую радость этого воскресного майского утра в Париже.
Он застал Маленького Билли в небольшой цинковой ванне, орудовавшего мылом и губкой. Это зрелище так озадачило и заинтересовало его, что на минуту он даже позабыл, зачем пришел.
— Господи! На кой черт вы это делаете? — спросил он на ломаном немецко-французском диалекте.
— Делаю что? — спросил Маленький Билли на своем франко-английском.
— Сидите в воде и забавляетесь куском мыла и губкой?
— Да просто стараюсь стать чистым!
— Ах, вот что! А как же вы делаетесь грязным?