– Да, черт побери. Скажите, вы что, совсем ничего не поняли? Всемирное голосование? Необразованные, ничего не смыслящие люди будут решать, что делать дальше? Не понимаю. Я годами объяснял вам, как устроен мир, и стоило мне уйти, как вы начали заниматься сказками. Как думаете, что решит крестьянин с рисовых полей Джакарты или горнорабочий из Перу, если вы спросите его, как он хочет жить?
– Я не собираюсь его об этом спрашивать, – холодно ответил Джон.
– Джон, если человечество сможет решать, какую жизнь ему вести, то придется сплошь покрыть Землю пригородными виллами, бассейнами и торговыми центрами. Это будет конец, надеюсь, вы это понимаете?
– Я уверен, что для большинства справедливость и будущее детей важнее, чем бассейн.
Маккейн издал такой звук, словно собирался одновременно закричать и набрать в рот воздуха.
– Вы мечтатель, Джон!
– Вот и мама моя всегда это говорила, – ответил Джон. – Думаю, поэтому судьба сделала наследником меня, а не вас. Прощайте, Малькольм. – Он разорвал связь, позвонил в секретариат и дал указание переадресовывать все звонки Маккейна не ему, а в правовой отдел.
Музыка, звучавшая в его гостиной так громко, что у него еще в прихожей едва не лопнула голова, показалась Джону смутно знакомой.
Дребезжащий саунд, чахоточное пение – это был диск Марвина, вне всякого сомнения. Но разве он не выбросил его еще тогда?
Войдя в гостиную, он увидел, что Франческа стоит посреди комнаты, закрыв глаза, обхватив себя руками, словно обнимая себя, и с упоением раскачивается в такт рокочущей бас-гитаре. Джон смотрел на нее словно на восьмое и девятое чудо света одновременно: эта глухая какофония электроинструментов, похоже, по-настоящему нравилась ей!
Однако она тут же обернулась и увидела в дверном проеме его. Бросилась выключать проигрыватель. Внезапно наступившая тишина была оглушительной.
–
–
Джон посмотрел ей вслед, странным образом обеспокоенный свидетельством того, насколько различными могут быть вкусы и ценности разных людей. И Марвин, боже мой! – он не слышал о нем уже целую вечность. И понятия не имел, где тот может быть.
Когда Марвину разрешали выйти, его тянуло к непроходимым холмам, наверх, в леса, которые окружали долину, словно величественные стражи. Там он мог часами бродить в подлеске, переступая через поваленные деревья, вдыхал чистый холодный воздух и вслушивался в тишину, в которой раздавались лишь звуки природы, его собственное дыхание и шорох шагов. Если бы не было этих красно-белых полосок на деревьях и стальных столбах, обозначавших границу между местностью, где можно бродить с электронным поводком, и всем остальным миром, он чувствовал бы себя свободным как никогда.
Ему уже разрешали гулять до четырех часов во второй половине дня. И несмотря на это, звуковой сигнал на его лодыжке, звавший его обратно, всегда звучал неожиданно рано.
Сверху клиника напоминала элегантный белый загородный дом, удивительно неуместный среди непроходимого безлюдья. То, что окна зарешечены, а подъезд охраняется, замечалось только уже вблизи. И другие пациенты, все сплошь янки – наглые, холодные сынки из богатых семей, паршивые овцы, которых приковывал к этому месту в тридевятом царстве ежемесячный папенькин чек, – их тоже можно было заметить, только войдя в двери. Марвин ненавидел этот момент.
В этот день у него было такое чувство, что в лесу он не один.
Никого не было видно. Скорее он… почуял. Кто-то из них? Он надеялся, что нет. Марвин побрел обратно, к месту на краю леса, откуда можно было видеть территорию клиники, пересчитал жалкие фигурки на садовых дорожках. Все на месте. Кто бы ни находился здесь, наверху, пациентом он не был.
Он решил не обращать на него внимания. Прошел по своей тропе в мелких зарослях, хрипло дыша, и при виде белого облачка собственного дыхания невольно подумал о прошлом, о городе, выхлопных газах на улицах, косячках у окна. Казалось, все это было в другой жизни. Он готов был поклясться, что живет в клинике уже лет сто, в комнате с зарешеченным видом на кусок газона, бесформенный и скучный, словно зеленый ковер. И, судя по всему, он останется здесь до конца своих дней.