Со времени странного вечера, проведенного доктором Кощунским в доме, зараженном микробами, прошло не более двух недель, хотя число, обозначающее год, писалось уже с иной цифрой на конце. Молодой человек безвыходно сидел в своей роскошной квартире, совершенно позабыв поддерживать свои «связи», которым придавал обыкновенно такое большое значение, и постепенно теряя своих многочисленных великосветских клиентов. Своей красавице-невесте, дочери одного из тех богачей, имена которых известны в России наперечет, он послал извещение о своем нездоровье, которым он хочет воспользоваться, чтобы привести в порядок свой новый труд.
«Произведение это, — писал он девушке, которая его боготворила и перед которой он давно перестал стесняться в выражении своих замыслов, — должно завершить то здание, на постройку которого я положил все силы моей души. Оно должно сделать имя вашего будущего мужа и, стало быть, ваше имя известным во всех уголках этой маленькой частицы мироздания, которая называется «землею» и которую я считаю слишком малой, чтобы вместить в себе чувство моего честолюбия. Вы знаете, впрочем, — добавлял он мимоходом, — что мое честолюбие, моя гордость, сознание силы — все это имеет источником другое, более чистое и возвышенное чувство — моей любви к вам».
Кощунский, действительно, был занят приведением в порядок своих многочисленных набросков и справок, перечитыванием источников и обработкой положений, долженствующих войти в его обширный и оригинальный труд под названием «Фантасмоскопия»[1].
Однажды, — это было в один из вечеров, относящихся ко времени «святок», ко времени, как известно, полному странной таинственности и фантастической поэзии, — молодой доктор сидел в своем кабинете, за письменным столом, совершенно заваленным книгами, тетрадями, заметками на мелких клочках бумаги и целыми кипами исписанных листов. Сюда, в этот роскошный кабинет, застланный пушистыми коврами и завешанный толстыми бархатными портьерами, не проникало ни одного звука уличной суматохи, веселого шума и праздничного оживления.
Кощунский работал с чрезвычайной сосредоточенностью и вниманием. Каждое слово, готовое перейти с острия его пера на белый лист бумаги, он выбирал и взвешивал, как ювелир взвешивает и сортирует алмазы. Каждое положение он иллюстрировал цитатами, ссылками и указаниями и каждую страницу трактата — блестящими афоризмами, остроумными примерами и оригинальными сравнениями.
За этой работой, в которой яркое дарование вошло в союз с упорным трудолюбием, он просидел около шести часов, не поднимаясь с места. Утомленный работой и обессиленный нервным возбуждением, он расправил свои онемелые члены и, оторвав глаза от исписанных листов бумаги, устремил беспредметный взор на противоположную стену.
На этой стене, в вычурной, резной раме черного дерева, висел великолепный портрет Кощунского, писанный художником, имя которого произносилось в то время, как синоним гениальности. Портрет отличался чрезвычайной жизненностью лица и фигуры.
В безразличной полутьме огромного кабинета, Кощунский-нарисованный казался живее Кощунского-оригинала.
Казалось, в этой комнате находилось два человека. У обоих лица смотрели с одинаковым выражением усталости в прекрасных глазах. Крепко сжатые губы имели одно и то же выражение уверенности и непреклонной решимости у обоих, и характерный подбородок, выражающий твердую волю у одного, повторялся в мельчайших чертах у другого.
Кощунский смотрел на портрет сначала рассеянно, но потом стал рассматривать его со вниманием, возраставшим все больше и больше.
— Что это? — воскликнул он, наконец. — Игра воображения? Привычка галлюцинировать? О, это было бы уже слишком, — прибавил он, содрогаясь. — Или, может быть, таскаясь по зараженным домам, я занес и сюда отравляющие организмы.
Он устремил на портрет взгляд, которым, казалось, спрашивал ответа у своего изображения.
— О, это вздор… это чистейший вздор! — вскричал он. — Портрет отличается поразительным сходством: мне прожужжали все уши, удивляясь этому сходству… Но каким же образом может стареть лицо, нарисованное на полотне масляными красками?!.. Если бы даже в последние два года я и успел постареть, то мой портрет, все-таки, должен сохранить прежнюю молодость… Откуда же эти впалые, тусклые глаза? Отчего легло на это лицо выражение такой апатии, такой холодной и пассивной покорности?.. И где же свежесть красок, так удачно передававших блеск моих глаз? Каким образом мог заостриться этот нос и побледнеть губы?
Сильной рукой Кощунский схватил со стола большой канделябр с пятью свечами и поднес его к полотну.