— А если к этому прибавить еще несколько гранов хинина, то наше знакомство с вами и подавно прервется надолго.
Старик не ответил по-прежнему и саркастически наблюдал, как молодой доктор систематически глотал пилюли, а потом сделал несколько вдыханий какого-то спирта, которым, кроме того, смочил себе лоб и виски.
— У вас очень богатый арсенал средств для борьбы с привидениями, — иронически сказала фантастическая фигура, прерывая свое молчание. — Но ваша настоящая сила заключается не в этих порошках, пилюлях и склянках… Вы, вероятно, упустили из виду, что ваши галлюцинации, как вы их называете, могут явиться в такой форме, которая лишит вас возможности прибегать к употреблению всей этой дряни…
— В моем арсенале есть кое-что и получше! — сказал доктор, который казался опьяневшим, накладывая руку на лежавший перед ним револьвер.
Старик засмеялся. Сухая фигура его долго тряслась и колебалась в порывах беззвучного смеха.
— Ваши пилюли и горчичники не действуют! — воскликнул он наконец. — Вы все еще не можете собраться с мыслями. Вам должно быть хорошо известно, что ваше оружие совершенно безвредно для призрака. Оно может быть опасным только для вас, если…
— Если им воспользуется сам призрак против меня? Вы это хотите сказать, не правда ли? — докончил речь фантома доктор, казавшийся теперь очень оживленным и даже веселым.
— Вовсе нет, — отвечал призрак. — Для этого привидению пришлось бы нажать курок, т. е. выказать материальную силу, а это, по вашей теории, совершенно невозможно для того, что не существует, а создано лишь бредом горячечного воображения. Оружие опасно для вас потому, что под влиянием галлюцинации, вы сами можете уставить дуло револьвера в свой рот или в висок…
Кощунский крепко сжал голову руками, как бы для того, чтобы пробудить в ней способность мыслить и обсудить эти саркастические, холодные речи призрака.
— Что касается нас, «порождений больной или отравленной фантазии», как вы говорите, то мы владеем тысячью средств показать свое могущество. Так, например, я мог бы заледенить вашу кровь ужасами, о которых не имеет понятия ничто живущее на земле. Я мог бы заставить разорваться ваше сердце при виде ничтожной части того, что делается в пределах видимого мира. Я мог бы населить ваш мозг такими идеями, от которых мгновенно седеют волосы и бежит сила, одухотворяющая ваш бренный и ничтожный организм.
Призрак говорил и, одновременно с его речами, заброшенный кабинет, казалось, оживал и населялся. В одном из углов комнаты, в мерцающем свете нагоревших свеч, клубились и волновались какие-то смутные и неопределенные очертания нескольких нагих, но безжизненных человеческих тел, нагроможденных грудой и, казалось, извивавшихся в какой-то кровопролитной схватке или смертельной агонии. Свечи, стоявшие на окнах, погасли почти моментально, как бы от порыва сильного ветра, и фосфорический свет, вкравшийся извне, освещал гнусную и омерзительную сцену насилия, совершаемого дряхлым и отвратительным стариком над бледной, скелетообразной девочкой-ребенком. Фантастические тени темнели и сгущались; они надвигались к письменному столу, росли и умножались. Страшнее всего казались смутные шорохи и тысяча дыханий, раздававшихся за спиной Кощунского. Мрачный кабинет продолжал наполняться странными и ужасными порождениями горячечного бреда и уже становился для них слишком тесным. В книжных шкафах, под вязанкой дров, наконец, под столом, у самых ног доктора, копошилось что-то бесформенное, отвратительное и ужасное. Это была какая-то оргия привидений, о которой не может дать даже приблизительного представления самое точное и самое художественное описание, как не может оно дать понятия о смутном и таинственном сновидении.
Кощунский был поражен не столько смущением или страхом, сколько сознанием своего физического бессилия и неподвижности. Руки его, будто пораженные параличом, лежали вдоль тела; голова, против воли, упала на грудь, и вся жизнь, казалось, ушла в зрение и слух, чтобы видеть и слышать все, что происходит и, главное, что произойдет в этом мрачном доме, в такой ужасной степени зараженном микробами.
VII
— Микробы!
Это слово мгновенно возвратило ему всю физическую и нравственную бодрость. В нем, в этом слове, заключалась его теория; оно должно было заставить прогреметь его имя и завершить его карьеру. Что значила, что могла значить вся эта театральная, балаганная чертовщина, этот бред больной головы, опьяненной вдыханием плесени и гнили, перед блестящей карьерой там, в шумном богатом городе, на виду всех сверстников и товарищей по науке, в пышных салонах и изукрашенных будуарах, среди женщин, славы, наслаждений, среди всего, что покупается так дорого и для чего нужны деньги, нужна карьера!