Читаем Тринадцатый апостол. Маяковский: Трагедия-буфф в шести действиях полностью

(Любопытно, что эта царственность заставляет обоих оглядываться на русских царей: Маяковский пишет «Императора» — и упоминает, как видел его в Москве, — а Ахматова вспоминает проезд Александра III по Царскому Селу: «А на розвальнях правил великан-кирасир»; она при сем не присутствовала, но легенду запомнила.)

Ахматова — единственная из всех — сумела написать «Реквием» в тридцатые, тогда, когда все происходило: почему? Потому что позиция униженности, поражения, признание в том, что тебя растоптали, — это было у нее всегда, она никогда не стеснялась назвать себя разлюбленной, не стеснялась буквально визжать в стихах от ревности, признаваться даже в похоти («А бешеная кровь меня к тебе вела сужденной всем единственной дорогой»). Потому и смогла сказать — «Вместе с вами я в ногах валялась у кровавой куклы палача»: эти две строчки стоят всей вольной русской поэзии XX века. И Маяковский признавался — и в похоти («Мария! Дай!» — Чуковский утверждал, что эту формулу вместо литературного «отдайся» подсказал ему он), и в проигрыше, и в опустошенности: кто бы так — из мужчин! — о себе сказал — «Любит? Не любит? Я руки ломаю и пальцы разбрасываю разломавши». И во всем этом — не только предельная искренность на грани эксгибиционизма, но еще и эстрада, вывеска; страшно сказать — реклама. И у Ахматовой вывеска — тоже существеннейшая часть городского пейзажа:

Везде танцклассы, вывески менял,А рядом: «Henriette», «Basile», «Andre»И пышные гроба: «Шумилов-старший».

Или, в «Поэме без героя»:

В гривах, сбруях, мучных обозах,В размалеванных чайных розахИ под тучей вороньих крыл.

Она и в прозе вспоминала Петербург «грохочущий и скрежещущий, лодочный, завешанный с ног до головы вывесками, которые безжалостно скрывали архитектуру домов» (но вывески, согласимся, говорят о городе не меньше, чем архитектура). Когда вывески убрали — во время комсомольского субботника, — Ахматова грустно заметила Вячеславу Вс. Иванову: «Хорошая архитектура, наличники, кариатиды, но что-то ушло, стало мертвей. Достоевский его видел еще в вывесках».

Ахматова, как и он, сделала себя главным собственным сюжетом и темой; поэта большей откровенности, пожалуй, после Маяковского не было. И две эти традиции сошлись в поэте, который по Маяковскому писал диплом, а Ахматову считал своим учителем и страшно перед ней робел:

Уходит из Навтлуга батарея.Тбилиси, вид твой трогателен и нелеп:по-прежнему на синем — «бакалея»,и по-коричневому — «хлеб».Вот «парикмахерская», «гастроном», «пивная».Вдруг оживают вывески. Живут.Бегут за нами, руки воздевая.С машины стаскивают нас. Зовут.Мешаются с толпою женщин.Бегут, пока не скроет поворот…Их платьица из разноцветной жестиосенний ветер теребит и рвет.Мы проезжаем город. По проспекту.Мы выезжаем за гору. Война.И вывески, как старые конспекты,свои распахивают письмена.О вывески в дни мира и войны!Что ни случись: потоп, землетрясенье,январский холод, листопад осенний —а им висеть. Они пригвождены.

Интересно, что в стихах Окуджавы шестидесятых годов вывески — уже всегда старые, ржавые: примерно то же произошло и с саморекламными стратегиями русского авангарда, последние представители которого, мастодонты из десятых годов, воспринимались так же, как древние трамваи, доживающие на московских окраинах:

Откуда им уже не вылезти,не выползти на белый свет,где старые грохочут вывески,как полоумные, им вслед.

Нельзя не отметить и странные, редкие, но почти дословные совпадения Маяковского и Гумилева — об этом (несмотря на всю очевидность сопоставления, а может, благодаря ей) не так много написано, есть, правда, недавняя весьма дельная статья Ольги Култышевой о Маяковском и акмеизме. Сравним:

Не о рае Христовом ору я вам,где постнички лижут чаи без сахару.Я о настоящих,земных небесах ору.Чтоб войти не во всем открытый,Протестантский, прибранный рай,А туда, где разбойник, мытарьИ блудница крикнут: вставай!
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже