Читаем Тринадцатый апостол. Маяковский: Трагедия-буфф в шести действиях полностью

Что же касается собственно полемики с Карабчиевским, Гольдштейн признает серьезность и даже обоснованность его критических интенций. Да, в Маяковском есть садизм — следствие непреодоленного внутреннего конфликта; да, его болезненно привлекает насилие (которого, однако, он неизменно чурается в собственной жизненной практике, где ограничивается разносной полемикой и безвредным эпатажем). Да, эти черты и сделали его в конце концов единственным поэтом революции, единственным гражданином ее утопического государства. Но, — и это «но» могло быть, пожалуй, сказано только в девяностых, — «художник, желающий делать искусство, не обязан связывать свою судьбу с землями, где соблюдаются права человека, но обязан выбирать для себя такие пространства земли, где клубится энергия эпохи. <…> В середине и в конце 20-х годов всем, имеющим глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать, стало ясно: Р. завершилась, иссякла, дала учинить над собой извращенное групповое насилие. <…> Уничтожение мира социального творчества, отозвавшееся ползучей капитуляцией левого искусства, побудило Маяковского отважиться на беспрецедентную акцию, значение которой не расшифровано до сих пор: он в одиночку, средствами своего слова, извлекаемого из ресурсов плоти („мяса“, как он бы сказал), воссоздал Революцию. <…> Вл. М. и был той самой советской действительностью, какой эта действительность имела шанс состояться, если бы она не капитулировала и не отдалась насильникам. У него развился ужас перед стагнацией, паузой, интервалом, забвением динамических первоначал Октябрьской эры, красные стрелы которой лежали в пыли, накрытые выцветшими знаменами. Скульптурная галерея его врагов открывалась монументальными изваяниями Бюрократа и Хулигана, аллегорических монстров безвременья. Препятствуя передовому движению, они пародировали его своей ублюдочной гиперактивностью — перекладыванием с места на место запретительных циркуляров, разжиганием пьяных драк. „Поздний Вл. М.“ — уже не литература, а жизнетворческий вызов и жест, попытка реальности вместо единственно данной, навязанной и предавшей. „Поздний Вл. М.“ — тотальная Революция, нечеловеческая, огнее огня, пепельней пепла».

Это всё справедливо — и даже, как повторяет сам Гольдштейн, достаточно очевидно: фантастическое по интенсивности (и — чаще всего — бесплодности) позднее творчество Маяковского было такой же попыткой продлить революцию, как, скажем, самоотверженное ведение отчетности расформированной дивизии в замечательной притче Александра Шарова «Легостаев принимает командование». Но актуальность этой защиты Маяковского в девяностые диктовалась не ностальгией — по замечанию самого Гольдштейна, на этом поле уже не оставалось места, — а разочарованием. Никакой революции, никакого прорыва в новое качество в девяностых не произошло: мы не прыгнули вверх, а провалились вниз, глубже, чем советская власть. Если СССР, как тогда писали многие, был царством мертвечины, что и подтверждалось культом мертвых героев, мертвых поэтов etc, — девяностые были царством разложения. Маяковский выглядел тогда напоминанием о великих возможностях, одинокой альтернативой всему этому мертвому, гниющему пространству, которое в нулевых еще и отлакировали гламуром.

Защищать Маяковского в 1997 году было так же естественно, как нападать на него в 1983-м: Карабчиевский увидел в нем одного из виновников советской трагедии — но, сам того, вероятно, не желая (а может, и желая, о чем говорит название книги), заново ввел его в актуальный контекст. И вполне закономерно, что и Карабчиевский, и Гольдштейн удостоились премии Андрея Белого (рубль, бутылка водки и яблоко, но ужасно престижно).

Маяковский переживает сейчас реабилитацию в том именно смысле, в каком Гольдштейн противопоставляет его русской реакции — тогда только сейсмически предощущаемой, но сегодня торжествующей, доторжествовавшейся уже до того, что ее дальнейшие триумфы угрожают не только существованию страны, но и человечеству как таковому. Возможно и в этом усмотреть основания для оптимизма, поскольку Россия последней из европейских наций переживает свой период радикального национализма — а без этого, возможно, не может быть и зрелости; по крайней мере пока этот соблазн не изжит, говорить о состоявшейся, культурно созревшей нации невозможно. На смену модерну всегда идет реакция — русский модерн оказался недоигран, абортирован, и реакция на него запоздала лет на восемьдесят, но сейчас мы наконец догоняем ее. Возможно, без этого соблазна не наступит будущее; возможно также, что роды и сейчас не состоятся, и плод долго еще будет гнить в утробе, отравляя весь организм (как у Маяковского везде были образы насилия, так сегодня, о чем ни заговоришь, выползают образы гниения).

Перейти на страницу:

Похожие книги

100 знаменитых тиранов
100 знаменитых тиранов

Слово «тиран» возникло на заре истории и, как считают ученые, имеет лидийское или фригийское происхождение. В переводе оно означает «повелитель». По прошествии веков это понятие приобрело очень широкое звучание и в наши дни чаще всего используется в переносном значении и подразумевает правление, основанное на деспотизме, а тиранами именуют правителей, власть которых основана на произволе и насилии, а также жестоких, властных людей, мучителей.Среди героев этой книги много государственных и политических деятелей. О них рассказывается в разделах «Тираны-реформаторы» и «Тираны «просвещенные» и «великодушные»». Учитывая, что многие служители религии оказывали огромное влияние на мировую политику и политику отдельных государств, им посвящен самостоятельный раздел «Узурпаторы Божественного замысла». И, наконец, раздел «Провинциальные тираны» повествует об исторических личностях, масштабы деятельности которых были ограничены небольшими территориями, но которые погубили множество людей в силу неограниченности своей тиранической власти.

Валентина Валентиновна Мирошникова , Илья Яковлевич Вагман , Наталья Владимировна Вукина

Биографии и Мемуары / Документальное
Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное
Русская печь
Русская печь

Печное искусство — особый вид народного творчества, имеющий богатые традиции и приемы. «Печь нам мать родная», — говорил русский народ испокон веков. Ведь с ее помощью не только топились деревенские избы и городские усадьбы — в печи готовили пищу, на ней лечились и спали, о ней слагали легенды и сказки.Книга расскажет о том, как устроена обычная или усовершенствованная русская печь и из каких основных частей она состоит, как самому изготовить материалы для кладки и сложить печь, как сушить ее и декорировать, заготовлять дрова и разводить огонь, готовить в ней пищу и печь хлеб, коптить рыбу и обжигать глиняные изделия.Если вы хотите своими руками сложить печь в загородном доме или на даче, подробное описание устройства и кладки подскажет, как это сделать правильно, а масса прекрасных иллюстраций поможет представить все воочию.

Владимир Арсентьевич Ситников , Геннадий Федотов , Геннадий Яковлевич Федотов

Биографии и Мемуары / Хобби и ремесла / Проза для детей / Дом и досуг / Документальное