— Понятно. Значит, чая нет, — опечалился Нинкин. — Хорошо, тогда мы продадим ей сценарий одного сногсшибательного мультика. Первое место! Мы стибрили его на закрытом творческом вечере. Прикинь: жена на вокзале встречает мужа с курорта…
— Муж худой, как прыгалка, — перебил его Пунктус.
— Помолчи! Так вот, жена толстая. Подходит поезд, останавливается… не дал ему развернуться Нинкин.
— Не так! Жена замечает мужа в поравнявшемся с ней тамбуре, вскакивает на подножку, хватает мужнины чемоданы и ставит их на перрон. Потом опять влезает, берет мужа и тоже ставит на перрон рядом с чемоданами. Затем резко обнимает его и делает попытку поцеловать. Муж только что с курорта. Ему, понятное дело, не до поцелуев с женой. Он резко отстраняется, но жена успевает зацепить его губы своими… — перетянул одеяло на себя Пунктус.
— Не туда гнешь! Отстраняясь от толстой жены, муж растягивает свои губы, как хобот. Тут жена отпускает их, и они, как резинка, хлопают его по лицу… — вырвал у него ситуацию из рук Нинкин и тут же продемонстрировал сказанное на личном лице и примере.
— Команды «газы» не было! — сказал ему в ответ Артамонов.
— Каков гусь, а? Ты только посмотри на него.
— Ну ладно, вот вам трояк на чай и… пока! — Артамонов представил, как глубоко зевнет Нинкин и закатит к небу свои роговые очки Пунктус, когда Лика поднимет проблему дальнего от зрителя глаза на своих портретах. У нее это получается так потому, что она сама раскоса. Но она этого не знает. Всем своим портретам она рисует глаза, глядя в зеркало на свои. Раскосость — ее изюминка. Самое лучшее, что есть в лице.
— Эгоист ты, — сказали симбиозники. — Мы тебя оградили от твоего дурацкого чисто заумного лета, вытащили на пляж. Для затравки «вынудили», так сказать, до трусов, потом вынудили познакомиться с девушкой, а ты чай зажал! Вот тебе твой рваный трояк, — при этом трояк оставался лежать у Пунтуса в кармане, — и давай заканчивай свой интеллектуальный сезон!
…Как-то Лике вздумалось рисовать портрет Артамонова.
— Если я смогу высидеть, — предупредил он ее. — Час бездействия для меня хуже смерти.
— Это недолго, — пообещала Лика. — Я тебя усажу так, что тебе понравится.
— Ты что-то нашла в моем лице? — полюбопытствовал Артамонов.
— Я не могу польстить тебе даже немного, — призналась Лика. — Одним словом, мне придется сильно пофантазировать, одухотворяя твое изображение.
— Хорошо, тогда потерплю, — уступил он.
— Расслабься и забудь, что я рисую, — попросила она его.
— Не составит труда.
Он уселся в кресло и принялся в который уже раз просматривать альбомы Лики. Тысячи рисунков. Лица, лица, лица и аисты во всевозможных позах. В полете, на гнезде, со свертком в клюве.
— Что у тебя за страсть? Дались тебе болотные птицы! Я не переношу этих тухлятников. Жрут живьем лягушек! В них нет никакой идеи… никакой поэзии!
— Не знаю. Я детдомовская. Как ни крути, к моим теперешним родителям меня доставил аист. Версия с нитратной капустой меня устраивает меньше сырость, роса на хрустящих листьях — бр-р-р! Аисты интереснее, они такие голенастые, хвосты и крылья в черных обводьях…
— Я ненавижу их.
— Почему?
— Ничего интересного, просто мальчишество.
— Мне интересно знать о тебе все.
— В детстве меня обманули. Сказали, что с аиста можно испросить три желания, как с золотой рыбки. Как-то раз на луг опустилась стая. Я побежал за ними. Я был маленький, и при желании птицы могли сами унести меня и потребовать выполнения своих птичьих желаний. Я схватил аистенка. На его защиту бросилась вся стая. Чуть до смерти не заклевали! С тех пор при каждой возможности я бросаю в них камни.
— Понятно, — притихла она. — И даже немножко жаль. Хорошие птицы, поверь мне. Верность нужно, скорее, называть аистиной, чем лебединой. Аисты тяжелее переносят расставание. Они сохраняют пожизненную верность не только друг другу, но и гнезду. Ты жестокий, — заключила она.
— Может быть, но первым я никого не трогал и не трогаю до сих пор.
— Если не считать меня. После рассказа хоть перерисовывай. Я изобразила тебя совсем другим.
— Второго сеанса я не выдержу.
— Ладно, пойдет и так. Бери, — протянула она рисунок.
— Разве ты для меня рисовала?
— Моя рука запомнила тебя навсегда, — сказала Лика. — А для себя я легко повторю еще раз.
Упившись намертво дождями, лето лежало без памяти, и на самой глухой его окраине стыл пляж, пустынный и забытый. Раздевалка, за которой когда-то Лика скрывалась от Артамонова, была с корнем выворочена из песка. Линия пляжа выгнулась в форме застывшего оклика. Из-под деревянных пляжных грибков легко просматривалась грусть. Логика осени была в неудаче зовущего. Кто-то бодро и неискренне шагал по пляжу в промокаемом плаще. В спину этому случайному прохожему сквозила горькая истина осени. Она, эта истина, была в позднем прощении, в прощании. Мокрые листья тревожно шумели. В их расцветке начинали преобладать полутона. Грустная лирика осени.