Читаем Тристан 1946 полностью

Может быть, потому, что она не столько женщина, сколько некий абстрактный «образ»? Это означает, что все связанные с ней события словно бы отдалены и можно при желании не принимать их близко к сердцу. Моя мать всегда бурно реагировала на все. Подписывала обращения к правительству, к городским властям, требовала жертв от отца, от меня, от сестры. Даже прислуге вменялось в обязанность жертвовать собой во имя «общего блага». Обычно из этого ничего не получалось, и тогда у нее разыгрывалась мигрень. Признаться, я не очень любил, когда она прижимала меня к своей мощной груди, а гнев ее вызывал у меня смех.

И только за одно я буду ей всегда благодарен — за то, что она с малых лет брала меня с собой в оперу. Теперь-то я понимаю, что бедняжка мечтала о «красивой жизни», которой — увы — никогда у нее не было. А она, наверное, мечтала умереть от чахотки, как Мими, сделать себе харакири, как мадам Баттерфляй, плясать хабанеру, как Кармен, хотела, чтоб у нее, как у Эльзы, был бы любовник, который в качестве средства передвижения использовал бы лебедя, а не велосипед, и так далее. Мне кажется, что чрезмерная ее активность объяснялась неудовлетворенностью — жизнь не предоставила ей возможности сыграть хотя бы одну из этих ролей. И, наверное, именно поэтому во время спектакля, спрятавшись за своим веером из страусовых перьев, она всегда так горько плакала. Мне было ужасно неловко, я украдкой бросал испуганные взгляды на соседей по ложе и норовил незаметно ее ущипнуть. Но именно благодаря ей я тоже создал свой идеальный образ женщины, на жизнь которой можно с интересом глядеть издалека, ничего не принимая всерьез и не чувствуя никаких обязательств, ведь занавес скоро опустится, певица сотрет грим и поедет ужинать с мужем или любовником, а я мирно вернусь домой напевая по пути только что услышанную мелодию. Я никогда не проливал слез из-за болезни Мими или харакири мадам Баттерфляй, хотя ужасно люблю смотреть на такого рода трагедии из зрительного зала. Я вообще предпочитаю, чтобы меня отделяла от людей определенная дистанция и занавес.

Из Варшавы я уехал в 1936 году. Я дружил с Бёрнхэмом, но с Вандой не был знаком. Фредди говорил, что в ней есть что-то неуловимое, как в каждой «истинной славянке». У меня складывалось впечатление, что Бёрнхэм ни за что ее не упустит.

Я был знаком с ее мужем — Гашинским. Это был типичный для Польши политик последовавших за Версальским договором времен, когда от депутата сейма требовалось, чтобы глаза его метали молнии и чтобы на заседании бюджетной комиссии он цитировал Словацкого. Внешне приятный, небрежно одетый, худой, высокий, он частенько устраивал журналистам в Европейском отеле роскошные обеды за свой счет. Я называю его «приятным» условно, как о некрасивой женщине говорят, что у нее «милая улыбка». Лично я терпеть не могу романтичных сарматов. И как только представился случай в качестве корреспондента поехать за границу, я удрал от этих типов в Англию. То, что эти романтики могут иногда «провернуть выгодное дело», отнюдь меня с ними не примиряет. Гашинский несомненно мог. А что толку от всех этих дел, которые он затевал ради себя и ради Польши? Как человек со слабым мочевым пузырем не в силах удержать мочу, так романтики не могут сберечь ни народной, ни частной собственности.

Весной 1940 года в Лондоне, когда Фредди, объявив, что он приготовил для нас большой сюрприз, привел в клуб Ванду, меня поразило не то, что они оказались вместе в Лондоне, а тип ее красоты. Ванда вовсе не была типичной славянкой. Красота ее казалась скорее северной. Прозрачные аквамариновые глаза, платиновые волосы, тонкие черты лица и только одна неправильность: верхняя губа очень тонкая, нижняя — толстая, словно созданные для разных лиц. Длинные ноги, мальчишеская грудь, узкие руки. И холодность. Приятная холодность, исключающая сердечные излияния и двусмысленность. Все сразу стало казаться вполне естественным. И гибель Польши, и поражение французов, и то что она рассталась с семьей, и комната у кузенов Бёрнхэма, и то, что я должен подыскать им квартиру. Мы сели в такси, она — посередине, между нами. Мне стало как-то не по себе. Моя мать и сестры были толстые и потливые, а я не выношу тепла, исходящего от женского тела. Женское бедро рядом с моим бедром даже сквозь одежду кажется мне голым и скользким. Но Ванда словно была невесомой. Она сидела между нами в то майское теплое и туманное лондонское утро в тесном такси, и от нее веяло прохладой и равнодушием. Но это ничуть не мешало нашей беседе. Кажется, даже никаких духов не было. Говорила Ванда мало. Когда мы прощались, она не протянула руки для поцелуя, как это обычно делают польские дамы. Никаких многозначительных взглядов. Она ушла с Бёрнхэмом так же скромно, как пришла.

Перейти на страницу:

Все книги серии Женская библиотека. Автограф

Похожие книги