Теперь ему было ужасно совестно, что он так тосковал без Светкиных писем, а у нее, оказывается, почта не работала, народ же не знал, так и бросали письма в ящик, пока они из щели обратно не полезли.
Когда на замызганном коптящем буксире они доволокли до Сороковой мили свою набитую бревнами каплищу-«гонку» и он понял, что здесь он лишится последних инъекций надежды, коими для него служили ежедневные посещения почты, им овладела такая тоска, что когда все отскабливали от окаменелой затоптанности отведенный им барак, он сидел на подоконнике и старался оглушить себя локально выпуклыми пространствами, о которых им на факе ничего не рассказывали, но без которых нечего было и думать о проблеме Легара. А чего стоит жизнь без проблемы Легара!
Вспоминалось это не только со стыдом, но и с благодарностью: никто из парней не сказал ему ни слова, поняли, что с человеком чего-то не то, он никогда до этого не сачковал, да и ни один сачок не делает этого так открыто, – только Бах на минутку подсел, покосился и громко зачитал: «Всякое бэровское локально выпуклое пространство бочечно!» И грустно прибавил: «Да нам, татарам, один хер: что водка, что пулемет – лишь бы с ног валило».
Все-таки при Галке Олег не позволил бы себе так раскиснуть, но Галка в это время надраивала свою светлицу и будущую кухню на противоположном конце барака, где у крыльца заранее улеглись две добродушные лохматые псины, которых Юра Федоров с нежностью, неожиданной в могучем человеке, сразу стал называть медведиками. Мимо них-то Олег воровато и прошмыгнул к бочечной трубище, по своим деревянным козлам уходящей за горизонт: зимой, хотя здесь, по местной поговорке, двенадцать месяцев зима, остальное лето, по этой пшикающей паром магистрали Доусон снабжал Сороковую милю теплом. Легко вспрыгнув на трубу, Олег зашагал в сторону Доусона рассеянной походочкой, а когда почувствовал, что за ним не наблюдают, перешел на рысь, изредка балансируя руками.