У нас в школе был мальчик, мы звали его Сэнфорд-и-Мертон[16]
. Его настоящее имя было Стиввингс. Это был самый исключительный тип, который мне вообще попадался. Я подозреваю, он действительно любил учиться. Он получал страшные головомойки за то, что читал по ночам в постели греческие тексты, а что касается французских неправильных глаголов, удержать его от глаголов не было решительно никакой возможности. Он был полон причудливых и противоестественных заблуждений насчет того, что должен быть честью родителям и славой для школы. Он томился жаждой получать награды, стать взрослым и благоразумным. Подобных малодушных идей было у него навалом. Я никогда не встречал такого диковинного создания — но безобидного, заметьте, как неродившееся дитя.И этот мальчик в среднем два раза в неделю заболевал и не ходил в школу. Таких заболевающих мальчиков как этот Сэнфорд-и-Мертон больше не существовало. Если в радиусе десяти миль от него появлялась какая-нибудь известная науке зараза, он ее подхватывал, и подхватывал очень серьезно. Он подцеплял бронхит в самый июльский зной, а сенную лихорадку на Рождество. После шести недель засухи его свалит с ног ревматизм, а если он выйдет на улицу в туманный ноябрьский день, то вернется домой с солнечным ударом.
Как-то раз его, беднягу, положили под общий наркоз, повыдирали все зубы и вручили вставные челюсти — так страшно он страдал зубной болью. Тогда он переключился на невралгию и боль в ушах. Простуда не покидала его никогда (за исключением одного случая, когда девять недель он провалялся со скарлатиной). У него всегда было что-нибудь отморожено. Большая холерная эпидемия 1871 года обошла только наши места. Во всем округе был зарегистрирован единственный случай. Холерой заболел юный Стиввингс.
Когда он заболевал, ему приходилось оставаться в постели, кушать цыплят, заварные пирожные и парниковый виноград. И он лежал и рыдал — потому что ему не позволяли писать латинские упражнения и отбирали немецкую грамматику.
А мы, прочая ребятня — которые пожертвовали бы десятью годами школьной жизни, чтобы поболеть хотя бы денек, которые совершенно не собирались давать родителям повода почваниться своими чадами — мы не могли добиться даже того, чтобы у нас свело шею. Мы торчали на сквозняках, но это лишь укрепляло и освежало нас. Мы хватали всякую дрянь чтобы нас рвало, но только толстели и дразнили себе аппетит. Чего только мы не изобретали, но нас не брало ничего — пока не начинались каникулы. Тогда, в тот же день когда нас распускали по домам, мы простужались, и подхватывали коклюш, и заболевали всем чем только можно. И так длилось до следующего семестра, когда несмотря на всю нашу тактику мы вдруг выздоравливали и чувствовали себя замечательно как никогда.
Такова жизнь. А мы лишь некие злаки, которых косят и запекают в духовке.
Возвращаясь к вопросу о резном дубе. У них, у наших прапрадедов, представления об эстетическом и прекрасном, должно быть, были очень высокие. Пожалуй, все наши сегодняшние сокровища — не более чем обычные пустяковины трехсот-четырехсотлетней давности. Я не знаю, присутствует ли в старых суповых тарелках, пивных кружках и свечных щипцах, которые мы сегодня столь ценим, подлинная красота, или то всего лишь сияющий ореол эпохи, что в наших глазах придает этим вещам очарование. Старинный «голубой фарфор», которым мы обвешиваем все стены в качестве украшения, пару веков назад был обыкновенной домашней посудой. А розовенький пастух и желтенькая пастушка, которых мы пускаем по кругу, чтобы все захлебывались от восторга, делая вид что в этом соображают, были никчемными каминными безделушками, которые мамаша восемнадцатого столетия сунет пососать ребенку, когда тот заплачет.
Будет ли так оно в будущем? Всегда ли дешевые безделушки вчерашнего дня будут превозноситься как сокровища дня сегодняшнего? Станут ли сильные мира сего в две тысячи таком-то году рядами развешивать над камином обеденные тарелки с орнаментом из ивовых веточек? Будут ли белые чашки с золотым ободком и прелестным золотым цветочком внутри (неизвестного науке вида), которые наша Мэри бьет теперь не моргнув глазом — будут ли они бережно склеены, выставлены на полочку, и никто кроме самой хозяйки не посмеет стирать с них пыль?
Вот фарфоровая собачка, украшающая украшающая спальню у меня на квартире. Она беленькая. Глазки голубенькие. Носик изысканно розовый, с крапинками. Шейка мучительно вытянута, на морде написано добродушие, граничащее с идиотизмом. Я сам собачкой не восхищаюсь. Могу сказать, что как образец мастерства она меня раздражает. Мои невменяемые приятели над нею глумятся, и даже собственно моя хозяйка к собачке не питает восторга, а присутствие ее оправдывает тем обстоятельством, что это подарок тетушки.