– А…– Трофим уже понял, но своему пониманию противился. – Туда? – и мотнул головой. Получилось, за ближайший угол.
– Дальше, – улыбнулся Костя, и повёл головой не торопясь, плавно, как слон хоботом. И хотя у Кости хобота, конечно, не было, и даже нос был не длинный, вполне средний нос, Трофиму вдруг показалось что да, есть хобот. В самом деле, есть. И шевелится, вытянутый, показывает куда-то вдаль. Нет у него хобота, откуда ж у человека хобот? А кажется, что есть. Костя повёл головой ещё раз и сказал: – именно туда. Именно.
– Зачем?
– Еврей в России, еврей в Германии, еврей в Америке. Везде посторонний. Там еврей среди евреев. Народ среди народов. Страна в большом мире.
– А-а… Пустили бы тебя на гастроли и всё бы прошло, – сказал Трофим. – В Америку. А то, в Париж! Париж это клёво. Поехал бы?
– Предложили бы, поехал. Рваться не буду. Противно.
– Париж противно?!
– Просить, искать подходы. Демонстрировать преданность. Заводить нужные связи.
– Ты заводил? Демонстрировал?
– А что я рыжий?
– А что, ты белый?
– Говорю – созрел. Началось действительно с этого. Ещё по мелочам шпыняли. Вырезали лучшие репризы. «Душок тут у вас! Есть душок.» Понимаешь «дух» это ничего, дух это можно. Это даже хорошо. Русский дух. Русью пахнет. Дух, это да. А душок нет. Ставку не повысили: «на вашем месте надо быть скромнее». А где моё место? Родился я здесь. Дед был на русско-японской войне. Отец воевал в гражданскую и погиб в Отечественную. А у меня особое «моё место», на котором надо быть скромнее. Посторонний и никогда своим не стану. Да теперь и не хочу. Раньше хотел. Теперь нет.
– Родина ведь, – сказал Трофим и сам обрадовался. – Да, да, Родина, – повторил увереннее.
– Родина… У одной эмигрантки я прочёл: «В двадцать первом веке Пушкина не будет». И от ужаса проснулся ночью. Мне это приснилось, и я вскочил. Не представляю мира без Пушкина. Может, это и есть Родина?
– Куды твой Пушкин денется?
– Никуда конечно. Его перестанут читать. Как Тредиаковского. Ты читал Тредиаковского?
– Я не так уж люблю читать, – пробурчал Трофим, отводя глаза на облако...
– Заметно.
– Но Пушкина читал, – Трофим не желал быть окончательно серым. – Ещё в школе! – сказал он, и Костя захохотал, но сразу умолк и вздохнул. Сложил перед грудью ладонь к ладони, будто в молитве. Ещё раз вздохнул. Из печальных глаз вот-вот покатятся слёзы. Огромными каплями, хорошо заметные даже в последнем ряду кресел:
– Трофимыч! Золотой и почтенный! Геракл мысли! Титан гуманитарной образованности! Ну почему же только в школе? С таким опозданием! Или гадкие няни в детском садике не читали вам сказок Пушкина? К примеру «Царь Никита и сорок его дочерей»? А?
– Не был я в садике. Мамочка боялась дурного влияния. Она сама читала мне сказки. Про царя Салтана знаю. И про Балду. Про сонную царевну тоже. Царь Никита? Мутишь ты. Нету такой сказки. Ты её выдумал.
– Честное слово, не я! Всё Пушкин всё он, Александр Сергеевич. Но если мама не одобряла садика, могла ей и эта сказка не понравиться. Пушкина в России, Трофимыч, надо читать самому. Всю жизнь и никак не меньше. Он – гениальное средоточие того самого русского духа. Духа и характера. Только вот… знаешь ты, что писал Пушкин о евреях?
– А он писал?
– К сожалению… «Жида с лягушкою венчают» Ну это стихи, так себе, шутка. А вот и документ: «Неразлучные понятия жида и шпиона произвели во мне обыкновенное действие: я поворотился им спиною...».
«…к ним» – сказал Трофим, гордый возможностью поправить самого Костю. – Правильно «к ним спиною»…
– В цитате самое правильное – точность, – улыбнулся Костя. – У Пушкина «поворотился им». Кстати, зря поворотился: за «жида» принял своего товарища Кюхельбекера. Тот был под конвоем и в арестантской робе. Осуждён за декабрьское восстание.
Трофим вспомнил себя в «декабристах» и Степана Павлоновича, и его любимый анекдот, но. Костя, шутки не приняв, продолжил.
– О Марине Мнишек сказано, что «ради власти и денег она готова была разделить отвратительное ложе жида...» Видишь ли, «Гордый внук славян…» это само собой прекрасно. «Тунгус и друг степей калмык» тоже принимаются . А мы были великому поэту отвратительны, притом без всяких личных причин. Как говорят «всосано с молоком матери». С тем жил русский гений, так и умер.
Пушкин был портрет на стене или книга в шкафу. Юбилей – сто семьдесят лет со дня рождения, а может и сто восемьдесят всё равно много, с живой жизнью как будто и не связано. Куда страшнее рассказы про Бабий яр, хоть и это было до его, Трофима, рождения Бабушка помнила даже царские погромы: трупы, ножи, кровь. Матюки. Хохот. Жидов убивали целыми семьями… Но портрет Пушкина – гордо поднятая голова, скрещённые на груди руки, взгляд...
– Что-то не то, – сказал он. – Не то, что-то. Пушкин… чуть не двести лет назад… Погромы. Что мы им сделали? Распяли Христа? В бога давно никто не верит.