Все мы еще до рассвета поднимались с постелей – все, начиная с самой хозяйки и оканчивая последним членом многочисленной дворни; по всему дому начинали трещать и щелкать затопленные и затапливаемые печи; бабушка, успев прежде меня и своих воспитанниц умыться, одеться и Богу помолиться, садилась, как водится, с ножками на свое обыкновенное место – на мягкий диван; перед нею ставили шумный самовар и две свечи, и, приготовив чай, она ждала нас… Мы не медлили: вставать так рано никому не казалось трудным, потому что все и ложились очень рано. Облобызав благотворительную руку бабушки и получив поцелуй в щеку от ее милых, хотя и жестких уст, я не думал долго и принимался истреблять ужасающие (но не ужасавшие) количества сдобных лепешек, булок с маслом, кусков вчерашнего слоеного пирога с вареньем и прочего и прочего, запивая все это чаем с густыми сливками, к которым не забывал прибавлять еще и жирных пенок из особого молочника. Три девицы, да и сама бабушка, если не превосходили меня аппетитом, то, конечно, равнялись им со мной.
Скоро проходило время от утреннего чая до завтрака. (Чай, лепешки et caetera[3]
были сами по себе, а завтрак сам по себе.) Я посвящал обыкновенно это время скаканью в зале со стула на стул. Никому и в голову не приходило остановить меня и посадить десятилетнего болвана за дело, за книгу; сомнительно, впрочем, был ли хоть один печатный лист во всем доме. Никто решительно не заботился и о том, что я разучусь писать по двум линейкам, забуду две басни Лафонтена и три басни Крылова, которые знаю наизусть, не буду уметь отвечать на внезапный вопрос: какой, мол, главный город в Китайской империи? или: лентяй – какая часть речи? или: восемью девять – сколько? Никому до всего этого не было дела. Весело дитя, здорово, резвится, играет – и слава Богу, чего же еще больше? Бабушка если и слыхала встарь, что есть такая мудреная наука, как география, грамматика и арифметика, то, конечно, давно забыла.Между тем как я, не помышляя о вкушенной уже мною отчасти книжной премудрости, упражнялся в гимнастике, бабушка отдавала распоряжения по хозяйству, а барышни занимались своим туалетом: расчесывали и заплетали косы, одевались в ситцевые или холстинковые платьица. К чаю являлись они в спальных чепцах, из-под которых выбивались спутанные волосы, в утренних полинявших капотах, с накинутыми на плечи поношенными кацавейками, отороченными бледным подражанием горностаю. Уже за завтраком видел я их во всей красе, во всем уборе.
Пироги с говядиной, с капустой, с морковью и яйцами, яичница, шипящая на огромной сковороде, – все это не казалось тогда тяжелой пищей моему желудку, что нисколько и неудивительно, как вспомнишь, что даже сама бабушка весь этот обильный завтрак называла не иначе как легонькой закуской.
Если б я не страшился сделать рассказ свой похожим на поваренную книгу, хоть, например, вроде «Русской опытной хозяйки»[4]
, то, конечно, рассказал бы с достодолжной подробностью содержание наших деревенских обедов и ужинов и исчислил бы все разнообразные кушанья, которые приготовлялись ежедневно на бабушкиной кухне: от жирнейшего супа с курицей и потрохами и до вареных в сахаре груш, с такими густыми сливками, что в них довольно твердо может стоять деревянная ложка. Но, вкусив этих сладостных яств моим верным воспоминанием, я оставлю их для читателя в стороне и расскажу только, чем наполнялись краткие промежутки между многочисленными сельскими закусками.После завтрака бабушка принималась за чулок, и воспитанницы ее помещались около нее тоже с каким-нибудь вязаньем или шитьем. Тут же сидел всегда и я, вырезая из бумаги или из бересты лошадок, которые больше всего походили на стулья, чем на лошадок, и слушая общий разговор старших, не умолкавший до тех пор, пока дворецкий Давыдыч, у которого в правом ухе моталась огромная серьга, а на темени сияла отлично-гладкая лысина, не являлся в дверях и не докладывал, что кушанье подано на стол. О чем разговаривала бабушка со своими питомицами, я теперь решительно не знаю; да и трудно мне, признаюсь, понять, как находился у них какой-нибудь предмет для беседы: один день проживался, как другой. Нечего было толковать о вчерашнем дне: всякий знал, что он ни на волос не отличается от текущего дня; нечего было рассуждать и о завтра: всякий знал, каково будет его завтра.
Как бы то ни было, а бабушка и воспитанницы ее разговаривали между собою и до обеда, и во время обеда, а покушав, ложились спать… Я никак не мог приучить себя спать днем, хотя и свертывался всякий раз в клубочек где-нибудь на софе во время всеобщего отдохновения. Что за мертвая тишина поселялась во всем доме в эти послеобеденные часы! Вслушиваясь в это полное безмолвие, я чувствовал в маленьком сердце своем что-то особенное – мне было и хорошо, и жутко.
Но вот все просыпаются. В комнате бабушки опять шумит самовар, опять начинаются разговоры… А там гранпасьянс и рукоделья… А там и Оленька принимается стращать меня букой.
– Будет вам шить-то! В карты бы лучше поиграли, – говорит бабушка.