Играешь в Моцарта? Праздный гений? Но знаешь, пушкинский Амадей, сколь ни прискорбно, ничуть не похож на истинного, несочиненного. Он был и зубаст и себе на уме. А тот, что возник под пером поэта, был автору жизненно необходим. Должно быть, наш Александр Сергеевич хотел опереться на этот образ. Если бы сам он не чувствовал кожей припрятанной неприязни собратьев, навряд ли бы выплеснул из себя миф о гении, отравленном другом.
И ты, мой Моцарт, не так-то прост. Умеешь просчитывать варианты.
На что мне рассчитывать? Время лечит? Расхожая сахаристая мысль. Ко мне эта выдумка не относится.
Я скроен по образу и подобию моей земли и моей страны — во мне их боль, во мне их обида, их вековечная ущемленность. В этом отличие между мною и взысканным судьбою счастливчиком, пирующим во время чумы и веселящимся на поминках.
Однажды Вероника спросила:
— Чем объяснить, что мое отечество на протяжении всей своей жизни всегда одиноко и всем чужое? Откуда он взялся и произрос, этот синдром осажденной крепости, вечной мишени и вечной жертвы? И это стыдное самосознание своей неприкаянности и инородности, своей отторгнутости от мира? Непреходящее, укоренившееся чувство обиды на всю планету? Пора же понять, по какой причине мы все припечатаны этим тавром, проклятым, окаянным тавром — зачем клеймены все до единого!
И выдохнула почти угрожающе:
— Если я не пойму — помешаюсь.
Любовь — наш лукавый троянский конь. К чему бы она ни относилась. К женщине. К городу и миру. К слову. К письменному столу. Возможно, история нам не оставила более могучей метафоры и более жестокого мифа, нежели миф о троянском коне.
О, это чувство, всегда, неизменно являющееся в последний твой час: так и не сказано самое главное!
Мне кажется, что я чувствую остро прелесть фрагмента — я ощущаю, что в каждом возможен свой цвет, свой тон. Если б в словесности утвердилась особая каста мозаичистов, которая есть среди живописцев, я бы примкнул к ней без колебаний. Однако такой не существует, и я обречен остаться автором несостоявшихся произведений. То ли герой моего романа не мой герой, то ли и сам я совсем не герой (второе вернее) — кишка тонка и слаба рука, — но замысел так и не станет делом, останется еще одной строчкой в могильнике невоплощенных идей.
Что же, беда эта невелика. Иллюзией больше, иллюзией меньше. Пускай какой-нибудь многомудрый академический господин обронит два снисходительных слова о "странной поэтике наших блокнотов" и прочий глубокомысленный вздор. Не я ведь первый, не я последний, кому не хватило ни силы, ни воли.
Не все ли равно, когда я утратил и где я оставил способность к радованию? Мне, слава богу, хватило юмора, чтоб удержаться от тяги к учительству (в отличие от Николая Васильевича), но не хватило силы для исповеди. Жалкая, мелочная боязнь выглядеть недостаточно доблестным и недостаточно респектабельным перед возможным судом читателя. Смешная, когда читателя нет.
А книги я так и не написал.
Невесело подводить итоги. Что бы сказал наш счастливчик Р., прочти он однажды эти странички. Слава создателю, он не получит хотя бы этого удовольствия. Хватит с него и всех остальных.
Я не сумел, подобно ему, ни овладеть дарованной жизнью, ни даже просто ей соответствовать. А впрочем, жизнь сама по себе — лишь череда несоответствий".
Я сделал то, что должен был сделать. Собрал, сложил и привел в порядок записи Доната Певцова.
Я не включил в их состав все случайное, не представляющее интереса для гипотетического читателя. Тем более, сам покойный Певцов считал, что избыточность неэстетична.
И завершились все наши счеты, все наши споры, наши обиды, наше бессмысленное соперничество, дружба, похожая на вражду.
Все оказалось напрасным, ненужным, так же, как мой союз с Вероникой. Так скоро и печально он рухнул, так странно сложился ее маршрут. Случайная встреча с гостем столицы, с неким Джанкарло Монтефиори — и он увозит ее в Тоскану — то ли в Ареццо, то ли в Ливорно.
Она, должно быть, и не узнает, что кончилась его несчастливая, его незадавшаяся жизнь, его безрадостная любовь. Жива ли ты еще, Вероника?
Мне грустно, что мы с ним не объяснились. Прежде всего я б его утешил. Я терпеливо бы втолковал, что человек под буковкой Р., который занимал в его жизни столь непропорциональное место, совсем не счастливчик, не фаворит. Я бы постарался его уверить, что я не беспечный игрок, не всадник, не жрец, не избранник, а ломовик. Стругаю, обтесываю, кайлю свою неподатливую делянку, день изо дня добываю слово, которое кажется мне живым.
Я бы вручил ему эту страничку, которой хочу завершить его записи, и, чтобы он ее не упустил, не отмахнулся, прочел примиренно, сказал бы, что я их довел до конца, чтоб завершить свои долгие игры и со словесностью и с судьбой.