Читаем Троянский конь полностью

И тут наступает преображение. Несуетное „служение муз“ вдруг обнаруживает нетерпимость, едва пресловутая Главная мысль становится руководящей идеей. А значит — навязчивой идеей. Добро бы ты разбирался с ней сам, но ты полагаешь своею миссией и целью подчинить ей читателя.

Бог весть почему, но ты убежден в своей безусловной учительской роли и в праве на некое мессианство.

Поэтому и страдаешь, и маешься, и словно томишься под этой глыбой обрушенных на себя обязательств. Призвание утратило прелесть волшебной игры, зато обрело поистине неподъемный вес надменной тяжеловесной проповеди, оно становится Поручением.

Сколь ни печально, все вышесказанное относится в равной мере ко мне, к работе, которой я занят, к „Замыслу“ и, наконец, к моему герою. Что до меня, тут все понятно: я посягаю на исполина, на символ, на андреевский памятник. Верчусь в лабиринте чужой души, хочу постигнуть непостижимое — едва ли нужен другой пример настолько откровенной агрессии. Примериваешь чужое платье, чужую поступь, чужие свойства. Так начинается трагифарс. Мне, разумеется, не по росту все то, что подобает Юпитеру. Герой же трудов моих несомненно выдерживает такое сравнение. Ни Юлию Цезарю, ни Бонапарту даже не снилась такая неистовая сверхчеловеческая гордыня. Завоевателю из Малороссии потребовалось еще стать пастырем.

Не мне его за это судить. Он жил, повинуясь непознанной силе, которая выбрала в этом мире носатого нежинского лицеиста, пометила неким незримым знаком и поселила в нем его тайну. Зато и дала ему краткий срок. Как ливень пронесся он над Петербургом, над русской провинцией — нескольких мигов хватило ему, чтобы все увидеть, запечатлеть и поднять нам веки.

Но я-то при чем? Возможны ли здесь какие-то точки соприкосновения? Любые параллели с писателем, которого я самовольно сделал частью своей незначительной жизни, анекдотичны, кощунственны, жалки. Моя литераторская работа, мучительная, порою тягостная, с ее претенциозными паузами, когда я „наполняю колодец“, готовлюсь, раздумываю, обкладываюсь своими канцелярскими папками, устраиваю сам себе праздники, запихивая в эти копилки то где-то выловленное словцо, то высосанную из пальца мыслишку, — какая тут связь с вулканом, стихией, с наитием, с полетом орла?

Но я предпочитаю напыжиться, уверить себя, что все в порядке, что дело ладится, дело спорится, серьезные авторы не торопятся, они выжидают, они терпеливо готовятся к великому часу, когда наконец созреет истина, характеры заиграют красками, соображения обретут истинный вес и высокий смысл. Пока охотники за добычей, искатели даров и щедрот, ловцы удачи, грошовые перья спешат ухватить лотерейный шанс, бубнят под нос свое заклинание: „в нужное время — в нужном месте“, я запираюсь в своей норе, я никому не дышу в затылок и не участвую в марафоне. Лишь повторяю: ты сам по себе и у тебя есть своя забота — хранить свой секрет и ткать свою пряжу.

Весьма утешительные раздумья. И тягостная фальшивая жизнь. Столь почитаемая словесность, которой служу я с младых ногтей, — опасная, вероломная дама, при этом не чуждая фарисейства. Ибо, как ведомо всем, граница между словесностью и учительством — условная, зыбкая, неуловимая. А ведь учительство — агрессивно. И в каждом наставнике спит Торквемада.

* * *

Судьбы людские заключены в годы, оставившие свидетельства, записанные, пронумерованные. Все не закрепленное в слове кануло в бездну, не существует. Следовательно, история жизни, тем более история мысли, вмещается в несколько тысячелетий, несколько еле заметных мгновений в неисчислимом потоке времен.

Это история исчезновений. Была утоплена Атлантида, разрушена Троя, низвергнут Рим. И далее — по кровавому следу. Уже никого не удивляет то, что количество жертв находится в прямой зависимости от роста, развития и цивилизованности нашей талантливой популяции.

Чем больше и ярче мы совершенствуемся, чем больше знаем и обретаем, тем больше, успешней, неутомимей хороним мы людей на земле.

Немыслимо ни понять, ни постичь, ни даже установить эту связь между взрослением человечества и этим яростным совершенствованием его истребительного начала.

Сколь ни досадно, но соглашаешься с тем, что агрессия связана с творчеством, что их зависимость друг от друга неоспорима и несомненна.

Когда я сказал об этом Р., он снисходительно усмехнулся:

— Связь существует, и ты не первый, кого шокирует эта связь. Очень возможно, что сублимация была придумана для того, чтобы оставить за вдохновением его высокую репутацию.

— Стало быть, творчество самоубийственно?

Перейти на страницу:

Все книги серии Знамя, 2011 № 10

Похожие книги