Сказать-то сказал и приуныл. Чтобы никто не заподозрил, откуда у Таши деньги и зачем ей столько еды, она сновала по всем селениям Бездольного Узла, кроме «Рискового», само собой. Там крупу купит, там – масло, а там хлебного вина у подпольщика возьмёт. Если Таша слегла, забирать будет нечего.
– Ну, сядем. Что с того? – отозвался Оса.
– Оно, конечно, ерунда, нам не привыкать. Да только не сегодня-завтра каторжники сдохнут. Кого на добычу поставишь? Или сам в колодец полезешь?
– Иди. Но знай, если твой дружок или твоя баба снюхались со стражами, у нас с тобой одна дорога – обратно к смертникам. А там я порву тебя на шматки. Усёк? А если ты свалить надумал…
Хлыст горько усмехнулся:
– Если б было куда, давно бы свалил.
Оса заложил руки за голову:
– Иди.
Хлыст поднялся, засунул кнут за пояс штанов, одёрнул рубаху, торчащую колом от грязи и пота, и побрёл будить Пижона. А растолкав, попросил у него алый платочек, тот самый, что на тощей шее красовался. Таша всякий раз вздыхала, мол, модный платочек, ей бы такой.
Пижон выслушал просьбу и форсу напустил. Видите ли, вещица памятная, с богатея снятая. Тогда стянул Хлыст сапоги – от них, треклятых, ноги огнём горели – и поставил их перед наглой мордой. Пижон пощупал кожу, голенище помял, даже зачем-то носок лизнул и развязал платочек.
Задолго до рассвета Хлыст добрался до Великкамня. Пересечь бы долину, пока внизу туман серебрится, а сверху темень, хоть глаз выколи. Так нет же, одолели сомнения. Боязно стало. Воля-то легкокрылая – вспорхнёт, и не поймаешь. Хотя после прихода Анатана много воды утекло. Верхогляд и сторожевые ничего подозрительного не замечали. И Таша дважды приходила. А тут не пришла. Заболела она. Как пить дать, заболела! А если заболела… Ну, придёт он домой, посмотрит на неё, на страдалицу, а дальше? На детишек даже взглянуть нельзя. А ну как проболтаются кому ненароком.
Конечно, можно взять сапфиры, рвануть в Партикурам или ещё дальше – в Бойвард – и начать новую жизнь. Только он жить разучился. Это ж надо притворяться, что всех и вся простил. Трудно прикидываться невинной овечкой, когда внутри матёрый волк сидит. Сидит и точит зубы о могильный камень безвременно усопшей души. Как же простить тех, кто мягко спал, сладко жрал и харил баб, пока он загибался?
Или всё-таки свалить всем семейством в Лэтэю? Затеряться в тайге и отыграться на сохатых да белках. Тогда на кой чёрт ему двадцать сапфиров?
Или отдать их Таше – пусть идёт с детьми, куда глаза глядят – и вернуться к браткам? С братками хорошо, с ними не надо притворяться и прощать.
Запутался Хлыст. До самого рассвета ходил взад-вперёд, три шага туда, три обратно, как в камере-одиночке. А когда взошло солнце, решил наведаться в «Горный», пробить что к чему, а там уж посмотреть, куда ветер подует.
Откопал сапфиры, спрятанные подле Великкамня, замотал их в алый платочек, засунул в глубокий карман штанов, недавно залатанный Ташей, и побежал через долину к горам, покрытым мхом и лишайником.
В конце дня на горизонте завиднелись маленькие, как головки спичек, дома. От боковых скал до селения миль пять будет, и всё по пустоши. Обогнуть кряж и подойти поближе – стрёмно. Там до конторы прииска рукой подать, на рабочих можно нарваться. Подождать бы чуток и продолжить путь под покровом ночи. Нет же! Не терпелось Хлысту глянуть на своё прошлое. И поволочился он по пыли и камням, словно у него в одном месте свербело.
В сумерках добрался до крайней хибары: крыши нет, стены покрыты мхом, дверь висит на одной петле, оконные рамы взирают крестами на поросший бурьяном двор.
Хлыст забрался внутрь, заметался по земляному полу от окна к окну – может, Таша покажется или мальцы пробегут, дом-то его в двух шагах. Только ни хрена не видно; развалюха аккурат на краю пустыря стоит, а на нём лопухи разлапистые и мусора кучи. Не то что в сумерках, днём ни черта не разглядишь. Зато всё слышно. Летят над пустырём песни хмельных мужиков, ругань баб да смех ребятишек и в кресты на окнах бьются. И кушаньем пахнет. Настоящим кушаньем, а не жратвой. Жируют селяне…
Вдруг снаружи прошуршало. Хлыст вдавился в угол, стиснул рукоятку кнута. Точно! За дверью кто-то дышит – прерывисто, часто, – словно принюхивается. И тут как влетело в дом нечто чёрное и мохнатое и с радостным визгом прямо на Хлыста.
Он упал на колени, обнял псину. А она от счастья аж захлёбывается и шершавым языком в лицо метит.
«Узнал, Агат! Узнал, чертяка!» – прошептал Хлыст и засмеялся.
Пёс извернулся, мазнул горячим языком ему по губам. Так сладко на сердце сделалось, будто в детство окунулся. Потрепал Хлыст Агата за шкуру и к двери подтолкнул – беги, дружище, куда бежал. А псина не унимается. За рукав схватила, за собой тянет, мол, пошли, хозяин, домой. И всё верещит на своём, на собачьем.
Всполошился Хлыст. Притянул Агата, по холке поглаживает, успокаивает, а сам брови хмурит. Псина вырвалась из рук, наружу выскочила и залаяла громко, с подвыванием. Со всем селением радостью делится.