Василий Васильевич попрощался, положил трубку и мысленно ушел в ту далекую пору, о которой сейчас говорил с Поперекой.
2
Конец февраля сорок седьмого года в Волынской области стоял небывало снежным: за последние три дня, к удивлению старожилов, пушистые белые хлопья непрерывно падали и падали, засыпая села, поля и леса.
Величественный покой царил в лесу. Особенно на этом березовом островке, среди редких широкоствольных дубов с раскидистой, отяжелевшей кроной. Казалось, слегка коснись могучего ствола, он тут же сбросит с ветвей кипенно-белое убранство.
Именно об этом — сбросит! — прежде всего подумал главарь банд в прилегающих к Луцку районах Иван Гринько — надрайонный проводник ОУН по кличке Зубр, высунувшись поутру из квадратного лаза схрона[2] и оглядываясь вокруг. Освоившись со слепящей яркостью косых лучей восходящего солнца, проникающих сюда будто бы сквозь атласные березовые стволы, Гринько увидел слева оголенные, сбросившие снег березы. В его сознании мелькнула предостерегающая мысль; снова отрясет пришедший связной припорошенные деревья, пока достигнет по перекидной жердине дороги. Любой проезжий тут поймет, что к чему, жди тогда обкладки чекистами или «ястребками»[3]… От одной этой мысли у проводника сжались кулаки, отросшие ногти до боли впились в ладони. Зубру вовсе не хотелось ни покидать с верными хлопцами Дмитром и Алексой их последнее перед «черной тропой» убежище, где он еще после болезни не успел набраться сил, ни уж тем более погибать.
Присев, Гринько протиснулся в узкий мерзлый проход и на четвереньках проник за дверцу. В прихожке-подсобке оказалось свободнее, тут можно было встать во весь рост — не удавалось это сделать лишь длинноногому Дмитро. В жилом отсеке с приходом связного Сороки стало тесно. Сейчас тот сидел на полу возле небольшого, наподобие табурета с высокими ножками, стола, развлекая лежащих на широких нарах охранников Зубра Дмитра и Алексу:
— …А толстая мне говорит: «Я вечером думала, приласкаешься ко мне…»
Вошедший Гринько жестко посмотрел на Сороку, гаркнул:
— Хватит о бабах! Выгоню тебя, Петро, в холодный лаз до вечера!
Сорока вскинул к плечу открытую ладонь: молчу! При этом желваки на его скулах мгновенно собрались, напряглись, выдавая истинное отношение связника к замечанию. Он приметил, как тут же сошла улыбка с тощего лица костлявого Дмитро, как прикрыл глаза пухленький подросток Алекса, еще не познавший девичьего поцелуя, но уже погубивший не одну человеческую жизнь.
— О Марии дозволяю рассказать, к жене брата не присмолился, надо думать? — прищурился Гринько, хихикнув нутром, так что колыхнулся ремень на животе, и вдруг остыл, спросив: — Она-то, надеюсь, не угодила за энкавэдэшный забор?
Петро свел густые, побритые поверху брови, от неожиданности соображая, что от него требуется. А потом ошарашил новостью:
— Заборчик-то, друже Зубр, сменился. Неужто Артистка не известила там в бумагах, которые принес?
— Как сменился? — Гринько, сидя, отодвинул коптилку и взял со стола скрученное в трубочку донесение. — Ты отвечай; что тебе до бумаг, когда спрашиваю?
— Так и сменился. Был энкавэдэшный, стал эмгэбэшный. С эмгэбэ нам теперь предстоит дело иметь. Тесная будет дружба, черт бы их побрал!
— Ну будет! Запел… — склонился над привезенными Сорокой бумагами Гринько, сразу отыскав заинтересовавшую его подробность. «…В областном управлении МГБ появилось двое новых работников, они изучаются… В Теремновском районе разместилось воинское подразделение, с его участием чекисты провели в Лышенском лесу прочесный поиск против одной из групп Ворона. Сам он вместе с пятью братами погиб».
Гринько даже вскочил на ноги от неприятной новости, ему захотелось бежать куда глаза глядят. Но ни вылезти наружу, ни тем более уйти средь бела дня было нельзя, крайне опасно. Оставалось взять себя в руки, что он и сделал было, как вдруг Сорока, не ведая о возникших у встревоженного начальника мыслях, поделился:
— Боголюбы проезжал, много военных там видел, грузовых машин… Дальше хода нет, вроде как застряли.
— Куда хода нет? — дернулся к нему Гринько. — Почему не выяснил?
— Да их повсюду понаехало, военных-то, не мне же считать.
— А с чего ты решил, что эти, в Боголюбах, застряли? — не мог скрыть обеспокоенности Гринько.
— Топчутся без дела, не квартируются, походная кухня дымит.
Гринько утер лицо рукавом, простуженно прокашлялся, хрипловато бросил:
— Была бы у меня должность «директора паники», я бы тебе ее пришпилил. Хотя сорока тоже птица вредная, ты идешь, а она будто знает, куда путь держишь, наперед залетает и орет на всю округу.
— К чему это вы мне, друже Зубр? — явно обиделся связной, и желваки на его скулах напряглись, подрагивая.
— Да ты не обижайся, друже Сорока, я ж шуткую. Хоть, давай кличку твою заменим, не нравится она мне.
— Меня в детстве Сорокой дразнили.
— Тем более. Кто же созвучно своей фамилии — Сорочинский — выбирает псевдо? Давай мы тебя Барометром будем звать.
— Это в честь чего именно Барометром? — очень удивился связной.
Гринько хмыкнул:
— Плохую погоду всегда предсказываешь.