Читаем Тропик Козерога полностью

Я хорошо помню день, когда мне все-таки удалось вырубить эту машину, после чего шаг за шагом начал функционировать механизм иного рода – механизм, помеченный моими собственными инициалами, сработанный моими собственными руками, моей собственной кровью. Я отправился в ближайший театр посмотреть представление варьете; спектакль был дневной, и я взял билет на балкон. Уже в очереди в фойе я испытал странное ощущение консистентности. Будто я коагулировал, превращаясь в опознаваемую консистентную студенистую массу. Как на завершающей стадии заживления раны. Я находился на пике нормальности, а это весьма ненормальное состояние. Даже сама холера, явись она в тот момент и дохни мне в уста своим гнилостным духом, не причинила бы мне никакого вреда. Я мог бы склониться и поцеловать язвы лепрозной руки – мне все было нипочем. Это было не просто равновесие сил в непрерывной борьбе между здоровьем и болезнью, на которое как раз большинство-то из нас и уповает, нет, в крови появилась некая плюсовая величина, а это означало, что болезнь хоть на несколько мгновений да отступила. И если бы в такой момент хватило ума пустить корни, то больше уже нельзя было бы ни заболеть, ни почувствовать себя несчастным, ни даже умереть. Но чтобы совершить скачок к подобному заключению, надо оттолкнуться с такой силой, чтобы тебя отбросило назад гораздо дальше доброго старого каменного века. Но в тот момент я и не помышлял пускать корни – впервые в жизни я постигал смысл чудесного. Я так изумился, услышав, как, цепляясь зубцами, приходят в движение мои собственные шестеренки, что готов был умереть здесь и сейчас за честь испытать этот опыт.

А произошло вот что… Как только я миновал билетера, зажав в кулаке корешок билета, огни погасли и поднялся занавес. Я на мгновение замер, слегка ослепленный внезапной темнотой. Когда занавес плавно пошел вверх, до меня вдруг дошло, что человек всегда, испокон веку, поддавался таинственному оцепенению того краткого мига, что служит прелюдией к спектаклю. До меня дошло, что занавес поднимается в самом человеке. И кроме того, я моментально понял, что это символ, который без конца является ему во сне, и что, если его разбудить, актеры так и не выйдут на сцену, зато он, Человек, взойдет на подмостки. Я не вынашивал эту мысль – это было осознание, подчеркиваю, и таким оно было простым и ошеломляюще ясным, что мотор тут же заглох, а я продолжал стоять в обществе собственной персоны, купаясь в ярких лучах реальности. Я отвел взгляд со сцены и обратил его на мраморную лестницу, по которой мне надлежало подняться к своему месту на балконе. Я увидел, как по ступеням, опираясь рукой о перила, поднимается человек. Вполне вероятно, что этим человеком был я сам – мое прежнее «я», сомнамбулой блуждавшее со дня своего рождения. Взгляд мой охватывал не всю лестницу, а лишь несколько ступеней, на которые человек взошел или всходил в тот момент, когда я все это воспринял. Человек так и не добрался до верхней ступени, и рука его так и не сдвинулась с мрамора перил. До меня дошло, что занавес опустился, и в следующие несколько мгновений я оказался за кулисами, расхаживая между декораций, точно реквизитор, внезапно пробудившийся ото сна и не вполне уверенный, то ли это пригрезилось ему самому, то ли он видит сон, разыгрываемый на сцене. В этом было столько свежести и сочной зелени, столько странной новизны, сколько их в тех сказочных землях с молочными реками и кисельными берегами, тучность которых не по дням, а по часам откладывается на бедрах бидденденских молодок. Я видел только то, что бурлило жизнью! Все же остальное растворялось в полутонах. Вот я и рванул домой, не дожидаясь представления, только чтобы удержать мир живым, и уселся описывать тот крошечный кусочек лестницы, что не подвержен тлену.

* * *

Как раз где-то в это время на гребне волны были дадаисты, а на пятки им наступали сюрреалисты. Что о тех, что о других я впервые услыхал лишь лет этак десять спустя: тогда же я не прочел еще ни одной французской книги, не усвоил ни одной французской идеи. Быть может, сам того не ведая, я был единственным дадаистом в Америке. С тем же успехом я мог жить в джунглях Амазонки – так бедны были мои связи с внешним миром. Никто не понимал ни о чем я пишу, ни почему пишу именно так, а не иначе. Я весь так светился, что меня считали ненормальным. Я живописал Новый Мир – рановато, к сожалению, ибо он не был еще открыт и никого нельзя было убедить в том, что он существует. Это был яичниковый мир, до поры до времени затаившийся в фаллопиевых трубах. Само собой, ничто не имело пока ясных очертаний – просматривался лишь слабый намек на спинной хребет; ни рук, ни ног, ни волос, ногтей и зубов, разумеется, тоже еще не было. Половых признаков и подавно, – это был мир Кроноса и его овикулярного потомства. Это был мир йоты, причем каждая йота была незаменима, ужасающе логична и абсолютно непредсказуема. Такой вещи, как вещь, не существовало, ибо понятия «вещь» не было и в помине.

Перейти на страницу:

Все книги серии Тропики любви

Похожие книги

Переизбранное
Переизбранное

Юз Алешковский (1929–2022) – русский писатель и поэт, автор популярных «лагерных» песен, которые не исполнялись на советской эстраде, тем не менее обрели известность в народе, их горячо любили и пели, даже не зная имени автора. Перу Алешковского принадлежат также такие произведения, как «Николай Николаевич», «Кенгуру», «Маскировка» и др., которые тоже снискали народную любовь, хотя на родине писателя большая часть их была издана лишь годы спустя после создания. По словам Иосифа Бродского, в лице Алешковского мы имеем дело с уникальным типом писателя «как инструмента языка», в русской литературе таких примеров немного: Николай Гоголь, Андрей Платонов, Михаил Зощенко… «Сентиментальная насыщенность доведена в нем до пределов издевательских, вымысел – до фантасмагорических», писал Бродский, это «подлинный орфик: поэт, полностью подчинивший себя языку и получивший от его щедрот в награду дар откровения и гомерического хохота».

Юз Алешковский

Классическая проза ХX века
Место
Место

В настоящем издании представлен роман Фридриха Горенштейна «Место» – произведение, величайшее по масштабу и силе таланта, но долгое время незаслуженно остававшееся без читательского внимания, как, впрочем, и другие повести и романы Горенштейна. Писатель и киносценарист («Солярис», «Раба любви»), чье творчество без преувеличения можно назвать одним из вершинных явлений в прозе ХХ века, Горенштейн эмигрировал в 1980 году из СССР, будучи автором одной-единственной публикации – рассказа «Дом с башенкой». При этом его друзья, такие как Андрей Тарковский, Андрей Кончаловский, Юрий Трифонов, Василий Аксенов, Фазиль Искандер, Лазарь Лазарев, Борис Хазанов и Бенедикт Сарнов, были убеждены в гениальности писателя, о чем упоминал, в частности, Андрей Тарковский в своем дневнике.Современного искушенного читателя не удивишь волнующими поворотами сюжета и драматичностью описываемых событий (хотя и это в романе есть), но предлагаемый Горенштейном сплав быта, идеологии и психологии, советская история в ее социальном и метафизическом аспектах, сокровенные переживания героя в сочетании с ужасами народной стихии и мудрыми размышлениями о природе человека позволяют отнести «Место» к лучшим романам русской литературы. Герой Горенштейна, молодой человек пятидесятых годов Гоша Цвибышев, во многом близок героям Достоевского – «подпольному человеку», Аркадию Долгорукому из «Подростка», Раскольникову… Мечтающий о достойной жизни, но не имеющий даже койко-места в общежитии, Цвибышев пытается самоутверждаться и бунтовать – и, кажется, после ХХ съезда и реабилитации погибшего отца такая возможность для него открывается…

Александр Геннадьевич Науменко , Леонид Александрович Машинский , Майя Петровна Никулина , Фридрих Горенштейн , Фридрих Наумович Горенштейн

Классическая проза ХX века / Самиздат, сетевая литература / Современная проза / Саморазвитие / личностный рост / Проза