Так вот, я описывал Новый Мир, но, как и Новый Свет, открытый Колумбом, он оказался миром гораздо более старым, нежели любой из известных нам миров. За поверхностной кожно-костной физиогномикой я различал непреходящий мир – тот, что человек испокон веку носил в себе, – это был не новый и не старый мир на самом деле, а вечно истинный, поминутно изменяющийся мир. На что бы ни упал мой взгляд – все было палимпсестом, но ни один из открывавшихся слоев записи не был для меня настолько внове, чтобы я не мог его дешифровать. Часто вечерами, проводив гостей, я садился писать или моим друзьям австралийским бушменам, или возводителям холмов из долины Миссисипи, или филиппинским игоротам. Разумеется, мне приходилось писать по-английски – ведь это единственный язык, на котором я говорил, но между моим языком и телеграфным кодом, бывшим в ходу у моих закадычных друзей, существовала непреодолимая пропасть. Меня бы понял любой пещерный человек, любой представитель древнейших эпох; лишь те, кто меня окружал, – а это, надо сказать, все сто миллионов обитателей нашего континента – не способны были меня понять. Чтобы писать на языке этих миллионов, мне бы пришлось, во-первых, кое-что убить, во-вторых – остановить время. Я только-только осознал, что жизнь неистребима и что нет такой вещи, как время, – есть лишь настоящее. Неужели они надеялись, что я отрекусь от истины, к прозрению которой я шел всю жизнь? Еще как надеялись! Единственное, о чем они не желали и слышать, – это что жизнь неистребима. Разве не гибелью невинных, не грабежами и насилием, не бесчинствами и разрушением держится этот их драгоценный Новый Свет? Оба континента попраны; оба континента разграблены и ободраны до нитки, лишены всего, что было ценного – во всех отношениях. По-моему, ни одному человеку не выпало большего унижения, чем Монтесуме, ни один народ не истреблялся столь безжалостно, как истреблялись американские индейцы; ни одна земля не была изнасилована столь варварским и грязным методом, как Калифорния – золотоискателями. Я заливаюсь краской стыда при мысли о наших истоках – руки наши обагрены кровью, мы погрязли в преступлениях. И всей этой бойне и мародерству не видно конца – в чем я воочию убедился, исколесив страну вдоль и поперек. Каждый человек – это потенциальный убийца, вплоть до ближайшего друга. Зачастую даже не обязательно было хвататься за ружье, лассо или каленое железо, – они нашли свои собственные, куда более изощренные, сатанинские методы пыток и умерщвления. Для меня, например, самой мучительной пыткой была необходимость подвергать слово аннигиляции, прежде чем оно успевало сорваться с языка. На своем горчайшем опыте я научился держать рот на замке; я научился помалкивать в тряпочку и даже улыбаться, когда на самом деле захлебывался от ярости. Я научился пожимать руки и желать доброго здоровья всем этим невинноликим исчадиям ада, выжидавшим, когда я окончательно угомонюсь, чтобы всласть напиться моей крови.
Как можно было, сидя в гостиной за моим допотопным столом, прибегать к этому кодовому языку насилия и убийства? Я был одинок на нашем огромном полушарии насилия, но отнюдь не одинок в том, что касается человеческого рода вообще. Я был один в мире