Я говорил, что не знал тогда ни слова по-французски, и это чистая правда, зато я стоял на пороге величайшего открытия – открытия, которому предстояло с лихвой компенсировать пустоту Миртовой аллеи и всего американского континента в целом. Я уже почти достиг тогда берега того великого французского океана, имя которому Эли Фор, – океана, в котором сами французы едва ли плавали, видимо по ошибке принимая его за внутреннее море. Читая его даже на таком линялом языке, как английский, я понял, что именно он, этот человек, живописавший славу человеческой расы на собственных манжетах, и был Отцом Атлантиды Зевсом, которого я так долго искал. Я назвал его океаном, но он был еще и мировой симфонией. Это первый музыкант, которого дали французы: сочетавший в себе склонность к экзальтации и умение сдерживаться, он был аномалией, галльским Бетховеном, великим врачевателем души, гигантским громоотводом. И еще гелиотропом, постоянно обращенным к солнцу, постоянно вбирающим свет, постоянно лучившимся и искрившимся жизненной силой. Его нельзя назвать ни пессимистом, ни оптимистом, – об океане ведь не скажешь, благостен он или зловещ. Он свято верил в человечество. Он прибавил человечеству весу, вернув ему его былое величие, мощь, жажду творчества. Он на все смотрел как на творчество, во всем видел радость солнца. Он записывал это не в обычной протокольно-отчетной манере – он писал, как пишут музыку. Его не заботило, что у французов луженые уши, – он оркестровал для всего мира сразу. То-то меня так удивило, что, когда спустя несколько лет я приехал во Францию, я не обнаружил ни одного памятника в его честь, ни одной улицы, названной его именем. Хуже – за все восемь лет моего пребывания там я ни разу не слышал, чтобы хоть один француз упомянул его имя. Надо было ему умереть, чтобы его причислили к пантеону французских божков, – какими, должно быть, невзрачными выглядели они, его божественные современники, в присутствии этого лучистого солнца! Не будь он врачом, имея тем самым возможность зарабатывать себе на жизнь, еще неизвестно, что бы с ним сталось. Глядишь, образовалась бы лишняя пара рабочих рук для мусорной тачки! Человек, ожививший египетские фрески и заставивший их заиграть всеми своими огненными красками, этот человек мог запросто умереть голодной смертью, – толпе-то что за дело! Но он являл собой океан, и критики тонули в этом океане, а с критиками – и редакторы, и издатели, да и сама толпа. Сменится не одна эра, прежде чем он высохнет, испарится. На это уйдет примерно столько же времени, сколько потребуется французу для развития музыкального слуха.