Каждый вечер по пути в кафе «Ла Фурш» меня прогоняют сквозь строй. Каждый вечер меня скальпируют, шинкуют томагавками. И не будь этого, я чувствовал бы себя разочарованным и неудовлетворенным. А так – прихожу домой, стряхиваю с одежды вшей, смываю кровь с тела. Укладываюсь в постель и храплю на весь дом.
Дом, где я живу, сносят. Растерзанные комнаты бесстыдно таращатся в уличное пространство. Мой дом – тело человека с содранной кожей. Обои висят клочьями, кроватные рамы лишились матрацев, от стен отвинчены умывальники. Каждую ночь, прежде чем войти к себе, я задерживаюсь и дол го смотрю на это варварство в действии. Оно странно притягивает меня. В конце концов, стоит ли изумляться ужас ному? Каждый человек – музей, вместилище ужасов всего своего племени. Каждый достраивает свое крыло к общему музею ужасов. И вот, возвращаясь по ночам в свое жилье – жилье, которое с каждым днем убывает, – я пытаюсь постичь, какой сокровенный смысл в этом заложен. И чем больше предстают на всеобщее обозрение его интимные места, тем сильнее я влюбляюсь в свой дом. Мне дорог даже старый ночной горшок, который одиноко стоит под кроватью и которым никто не пользуется.
В Америке мне доводилось жить во многих домах, однако внутреннее убранство ни одного из них не запало мне в память. Оставалось лишь принимать выпадавшее на мою долю как должное и довольствоваться этим. Однажды я взял напрокат открытую коляску и двинулся в ней по Пятой авеню. Стоял осенний полдень, и я катил по улицам моего родного города. По обеим их сторонам мелькали мужчины и женщины, эти занятные полулюди-полуманекены. Гуляли со сверкающими зубами и остекленевшими глазами. Хорошо одетые женщины, каждая во всеоружии дежурной улыбки. Время от времени скалились в улыбках и мужчины, будто просыпаясь в своих гробах и рассчитывая на радостную встречу с Небесным Избавителем. И те и другие шагали по жизни с остекленевшим, неестественным блеском в глазах, красуясь безупречным фасадом и отводя своему природному естеству место в сточной канаве. При мне оказался автомат, и, выехав на Сорок вторую улицу, я открыл беспорядочный огонь. Никто не обратил на это ни малейшего внимания. Я косил прохожих направо и налево, но толпа не уменьшалась. Живые все с той же рекламной белозубой улыбкой невозмутимо перешагивали через мертвых и шли дальше. Эта жестокая белозубая улыбка застряла в моей памяти. Она снится мне, эта безупречная улыбка Джорджа Тилью, плывущая над пятнистыми бананами в «Стипльчез-парке»[217]
, когда в кошмарах я вижу себя тянущим руку за подаянием. Сталкиваясь нос к носу с нищетой, Америка предпочитает улыбку. Ведь улыбнуться – проще простого. Отчего же не улыбнуться, проезжая по проспекту в открытой коляске? Улыбайтесь, улыбайтесь. Улыбайтесь, даже заслышав предсмертный хрип: так будет легче для тех, кого вы оставляете. Улыбайтесь, черт вас побери!