– Базированных хохлушек привезли, счас будут распределять на постой. Беги, а то сунут какую-нибудь ошибку Бога.
Лукерья не медлила и, припадая на больную ногу, заковыляла к автостанции, от которой уже потекли ручейками бедолаги из далекой Украины. Подошла и стала приглядываться. Глаз положила на рыжую голубоглазую девку. Та сидела с узелочком на приступочке крыльца и сиротливо озиралась вокруг.
Сердце Лукерьи екнуло: «Хороша будет невеста для Ваньши, ежели вернется».
Уполномоченный горсовета без разговоров передал беженку из рук в руки.
Истопили баню, нагнали жару старым кизяком, а потом долго мылись, промывая волосы щелоком. Оксана – так звали незваную гостью – стыдилась своего тела, исхудав на дорогах войны, но Лукерья наметанным бабьим глазом угадала и будущую женскую стать, и красоту, о которой говорили тугая волна волос и робкие всплески синих глаз. Ан вправду, не прошло и лето, как Оксана на картошке и молоке выправилась, завиляла крутыми бедрами, задразнила высокой грудью.
Молодости все нипочем: ни тяжелая работа, ни короткий сон. Украинская сирота справлялась и с вагонетками, нагруженными рудой, которые она катала в забоях шахты, и с сухим бурением – чисто мужской работой. Ко всему прочему, девка оказалась сметливой, расторопной. К концу войны работала уже начальником смены, осилив школу мастеров, и дома творила чудеса с огненным борщом, варениками, уборкой и стиркой. Лукерья не могла нарадоваться.
День 9 мая выдался на прииске холодным, слякотным.
Прошка с дружками отплясывал Победу в лужах, развешивая на шахтерских бараках самодельные флажки из красных наволочек, а дома, по случаю великого дня, уминал куски белого хлеба вместо черных оладий из мороженой картошки.
В конце июня вернулся Ваньша. Кожа да кости – вот все, что осталось после госпиталя в довоенном силаче, ставившем пивные бочки на прилавок чайной. Не человек, а тень, о которой бабы-горнячки говорили, смеясь: «Нос картошкой, хрен гармошкой».
Лукерье было не до шуток. Отпаивала травами, откармливала кашей из лузги. Иногда баловала и мясом. А перед Яблочным Спасом, достав из сундуков припрятанные на черный день припасы, наварила браги и закатила свадьбу молодым – Ваньше с Оксаной.
С тех пор зажила в радостном томлении, ожидая внуков. Однако проходил год за годом, а заветного крика новорожденного старая изба не слышала.
И стала Лукерья примечать, что невестка сохнет, сын – чернее тучи. Смекнула старая: Ваньша вернулся с фронта пустоцветом. Что ж, за Победу надо платить будущим?..
Но если женское счастье не гналось за Оксаной, то славы и почета – хоть отбавляй. К концу сороковых бывшая каталь и бурильщица заняла пост заместителя начальника шахты.
Теперь Прошку с матерью дальше сеней золовка не пускала. Из кухни неслись запахи жареного мяса, печеного белого хлеба, от которых кружилась голова. Лукерья выносила им остатки гречневой каши, бараньего бока, куски пирога – и, как говорится, с Богом! Ан вдруг тетка загрустила, стала чаще наведываться к Анисье, а по субботам уходила в родную деревню. Между тем в доме по ночам горел свет.
По улице поползли темные слухи, но Лукерья вида не показывала.
Да и Ваньша как будто ничего не видел, неделями, а то и месяцами пропадая в дальних поездках за крепежным лесом. Ухамаздается за баранкой, дотащится до порога, хлебнет стакан водки и заваливается спать, а чуть свет – снова в дорогу.
И вот однажды Прошка, по обыкновению, забренчал ведерком по переулку, спеша к тетке за картофельными очистками, которыми она одаривала вечно голодных племянников и племянниц. И то сказать: счастье великое после гнилой картошки, выкопанной из-под талого снега. Прибежал к крыльцу, а заветной корзинки нет. Он в сени, на кухню – нет! Стал тихонько звать, но Лукерья как сквозь землю провалилась. Заглянул в горницу – и обомлел: на огромной кровати в объятиях начальника шахты Варлама Походяшина сладко стонала сноха Лукерьи Оксана!
Ничего толком не поняв, мальчишка с ужасом выскочил за калитку и пулей понесся от дьявольского дома. Летел, а за спиной слышал топот и тяжелое дыхание тетки, как лошадь, во весь опор мчавшейся за племянником.
Догнала, завернула цыплячью шею и выдохнула, выпучив глаза:
– Че видел?!
– Ничего не видел!
– Не-ет, видел!
– Не видел! Ей-богу, не видел! – и заплакал.
Лукерья сунула руку в глубокий карман поневы, вытащила горбушку черного хлеба, подала ему, а сама, переваливаясь уткой, пошла к Анисье. Они о чем-то долго говорили вполголоса, поглядывая на замершего пацана.
Когда Лукерья, еще раз заглянув в глаза племянника, ушла, Анисья подозвала сына:
– Ты правда ничего не видел?
Прошка отвел глаза, а мать умоляюще попросила:
– Если и видел, молчи! Вырастешь – узнаешь, какая жестокая и загадочная штука жизнь.