Многое могла бы рассказать вдова своему поскребышу: и о снохачестве в деревнях, и о грехах тещи с зятем, и о том, как военнопленный немец, убивший русского солдата под Курском, делил кровать с его невестой. А вот чтобы свекровь принимала любовника снохи, затуркав сына, – такого Анисья еще не видела, и сердце ее заныло, как ныло в далеком тридцать шестом, когда Лукерья советовала ей придушить Прошку подушкой.
Улица наблюдала за драмой в доме Лукерьи – шила в мешке не утаишь – и была поражена диковинными переменами: Ваньша и Варлам задружили домами, а Оксана родила сына – вылитого Походяшина.
В час, когда крикнул малыш, Ваньша был в лесу, палил из двухстволки, пил брагу и ревел, как белуга. Так рассказывали. Прошка же никогда не видел его слез, зато видел, как он вез Оксане корзину диких роз. Женщины жалели, мужики презрительно цедили: «Рогатый». Ваньша не обращал внимания на пересуды.
Развязала узел сама Оксана: купила домик и ушла с сыном, а следом за ней – Лукерья.
– Она не только сноха, но и дочь, – так объяснила золовка Анисье свой уход.
Ваньша нанялся лесником и перебрался на кордон. Прошка вырос и уехал учиться в Москву…
Много лет спустя старший мастер третьего обжимного цеха Магнитогорского металлургического комбината Прохор Иванович Артемьев приехал навестить родных.
Сидели с Ваньшей в горнице и поминали тех, чьи светлые души давно отлетели: Анисью, Лукерью и Оксану.
Брат сдал. Раньше, бывало, целый день на ногах, как конь строевой, а сейчас… День цветет – неделю вянет, но по-прежнему под седыми бровями горят жарким огнем черные глаза.
– Что случилось с Оксаной? Почему она рано умерла?
– Силикоз. Когда заболела, я перевез ее с матерью в старый дом. Умирала на моих руках, просила прощенья и повторяла, что любит меня и только меня.
– Странная любовь. Спать с одним, любить другого?!
Ваньша закурил. Долго молчал. Потом поднялся, отодвинул наполненный стакан:
– С природой не поспоришь. Война меня искалечила, а она хотела ребенка. Нельзя бабу лишать права быть матерью. Я умолял ее не уходить. Ушла. Чистая была.
И вышел в сени, аккуратно прикрыв за собой дверь.
Улым
(Былое)
Давно я не был на этой маленькой железнодорожной станции. Теперь из Челябинска в Пласт прямым маршрутом ходит автобус, а раньше, лет сорок назад, мы добирались до райцентра поездом, а потом на попутных машинах – до родных осин. Бог весть, сколько раскулаченных, осужденных «тройками» земляков утащили в «телятниках» на Север и Восток паровозы. А сколько тысяч увезли эшелоны на фронт?
Не раз с замиранием сердца приближался я к родной Увелке, возвращаясь с Сахалина или из Ленинграда, радуясь знакомым до боли гулким березовым перелескам, оживляя в памяти истертые временем лица.
На свете правит балом случай. Он-то через много лет после отрочества повел меня по знакомому перрону и высветил полузабытое.
Легко про войну слушать, да страшно ее видеть. У нашего соседа, старого Шарипа, она забрала троих сыновей, оставив избу, полную детьми: старшему десять лет, а младшему – год.
Спасала огромное семейство Шамсутдиновых картошка (а кого она не спасала?) и старая вороная кобыла – единственная на семь пластовских улиц. Старик сам порой не ел, а ее кормил. Еще бы! Сено ли с дальнего покоса привезти или дрова с делянки – все покорно тащила кляча, поводя худыми боками на крутых подъемах. Но главное – лошадь, как и сам Шарип, была старателем: крутила день-деньской ворот на маленькой шахте.
Ничтожные граммы потом намытого золота не покрывали и половины расходов, а потому в доме было – хоть шаром покати. Изнуждались в нитку. Все, что можно было продать, – продали или обменяли на хлеб. Но, как говорится, пришла беда – растворяй ворота. В сорок первом под Смоленском погиб старший сын Урал, а зимой сорок второго в блокадном Ленинграде умер от ран Фарук. Несчастье дугой согнуло стариков.
Чем больше горя, тем ближе к Аллаху? Не знаю, но они держались на пределе и жили для внуков.
Вообще, скажу вам, буйным и веселым племенем были шариповские наследники. Рубили деревянными мечами лопухи, принимая их за фашистов, а весной, прилепив носы к окнам, с тоской смотрели на звонкие ручьи, мчавшиеся по кривому переулку. Страсть как хотелось пошлепать по лужам! Обувки не было, но – либо в стремя ногой, либо в пень головой: выскочив на улицу, татарчата, сверкая пятками, неслись ветром к мутным потокам, пускали бумажные кораблики, пулями летели обратно в избу и снова, залепив носами стекла, наблюдали – теперь уже за своими «крейсерами» и «миноносцами».