Брызнула россыпь огня. Упал на тайгу чужой, страшный звук. Слился синеватый дымок с вечерним сумраком и закрыл от меня сокжоя.
У реки загоготали гуси, вспугнутые выстрелом. Зажглись звёзды. Позади облегчённо вздохнула ночная сова.
Я отпускаю Кучума, иду к Улукиткану. Он унимает оглушённого выстрелом учага, затем усаживается на камень, ковыряется ножом в бердане — достаёт пустую гильзу. На лице спокойствие. А я всё ещё не могу прийти в себя от этих последних трёх минут.
На наледи, где стоял сокжой, пусто. Улукиткан поднял тяжёлые брови. Мы молча смотрим друг другу в глаза, и я не могу разгадать, что кроется за его спокойствием: радость или досада.
— Вот теперь я знаю, мать не зря дала мне жизнь, кормила грудью, приучала к терпению, да и отцовский труд не пропал даром — ишь, как хорошо я обманул сокжоя! — И он, развязав отсыревшие замшевые ремешки, стягивающие дошку, раскрыл вечерней прохладе вспотевшую грудь.
Где-то возле Эдягу-Чайдаха напористо залаял Кучум, и вся долина захлебнулась разноголосым эхом. Лай стих…
— Угнал сокжоя! — крикнул я и готов был броситься к реке, но Улукиткан остановил меня.
— Старик хорошо бросил пулю, зверь тут, близко уснёт. Сейчас ходить будем, — сказал он уверенно, и мы направились к реке, где лаял Кучум.
На востоке блеснула голубоватая зарница, неожиданно раскрыв всё небо, всю глубину долины до самого Джугджурского хребта, и опять всё утонуло в ещё большем мраке.
— Найдём? — спросил я, шагая следом за стариком.
Он не ответил, но зашагал быстрее.
У реки нас встречает Кучум — радостный, ласковый. Надеваю на него ошейник, выходим за узкую полоску береговых стлаников и на гальке видим мёртвого зверя, разбросавшего в последнем прыжке ноги и откинувшего далеко назад свои огромные до уродливости рога.
Улукиткан запустил под шерсть всю пятерню, ощупал зад, помял рукою рёбра, затем зашёл с головы, по-хозяйски окинул взглядом всю тушу, сказал обрадованно:
— Большая удача. Много тут будет работы, — и старик просадил узкий клин ножа в шерстистую шею у края головы, перехватил острым лезвием горло, поднялся, спросил:
— Как думаешь, сейчас свежевать будем или утром придём!
— Ты ведь, Улукиткан, устал, отложим до завтра.
— У жирного зверя разве умаешься? — отвечает он. — Да, однако, утром лучше.
Мы укладываем зверя на спину, старик перехватывает ножом артериальные сосуды, расположенные внутри, вдоль позвоночного столба, чтобы кровь стекла в брюшную полость, вырезает филе и отсекает грудинку.
— Хватит или мало? Мясо жирное, хорошее.
— Неужели мы столько съедим?
— Летом ночи короткие, не одолели бы, а сейчас, боюсь, мало будет. Однако, маленько печёнки отсеку.
Улукиткан раздевается, снимает с себя рубашку, пропитанную потом и дымом походных костров, бросает её на убитого зверя.
— Может, медведь придёт, да так не нашкодит, дух хватит — убежит, — говорит он, накидывая на плечи берданку.
Я связываю прутьями мясо, перекидываю его на спину, и мы уходим в темноту.
Улукиткан доволен. Шагает легко, неслышно. Уж и отведёт он душу ночью! Усладит язык!
Я развожу костёр, вешаю котёл с грудинкой, на вертелах подставляю к огню толстые «поленья» филе. Освободившись от своих дел, старик присаживается к костру, устало молчит. Как постарел он за вечерний час, за минуты напряжения. Я смотрю на него, и мне опять, уже в который раз, хочется спросить: у кого он учился жизни, кто привил ему свободу орлана, осторожность рыси, мудрость времени? Не нужда ли, рождённая вместе с ним, была ему строгой наставницей?
Выглянула луна. Синеватой тундрой распласталось над нами звёздное небо.
— Ты видел на Мае большие скалы, разные-разные, всё равно что кровь или как небо, а то и совсем тёмные? — вдруг спросил Улукиткан, поворачиваясь ко мне.
— Видел. Это разноцветный мрамор: красный, голубой, розовый. Здесь его неисчислимые богатства.
— А ты знаешь, откуда он попал сюда? Нет? Тогда слушай, что будет толмачить Улукиткан.
Он поправил костёр, срезал кусок поджаренного филе, бросил на зубы и, пока работали челюсти, собирался с мыслями.
…Давно-давно, где-то тут в горах, было становище бедного эвенка. У него не было ни оленей, ни снастей, ни ловушек, только одна дочь, красивая, как заснеженная ель в морозную ночь, понятливая, как вчерашний день. Все кругом далеко знали о ней, все хотели её взять в жёны, давали отцу большой выкуп, хвалились оленями, чумами, добытыми соболями. Да не этого хотела дочь, всем говорила: кто догонит меня на лыжах; кто попадёт из ружья туда, куда я брошу свою пулю; кто будет самым смелым, — к тому пойду жить в чум.
Приезжали женихи, прокладывали лыжни по горам, стреляли из ружей, показывали смелость и ни с чем возвращались.
А годы шли…
Однажды утром девушка увидела рядом со своим жильём богатый чум, жирных оленей, нарты, полные клади, и возле них статного парня, сильного, красивого, того, которого так долго ждала.
— Ну, догоняй! — крикнула она и, встав на лыжи, нырнула в тайгу шустрым соболем.