В середине марта снег все еще лежал на промерзлой за последний зимний месяц земле, а погода стояла, словно осенью, хмурая, небо заволокло серо-белесыми облаками, как будто все еще царил зимний февраль. Глядя из седла на изгиб узкой Березины, чернеющие на фоне все еще белых от снега крутых берегов голые деревья, словно аккуратным брадобреем подстриженные ровно сверху, с уже сидящими на мириадах голых веток грачами, Кмитич с тоской подумал, что его родная страна почему-то и представляется ему таким вот грустным зимним пейзажем, скупым, но до слез родным. Словно прощаясь, смотрел Кмитич на эти голые деревья, на темную воду реки, думая о том, что задумал безумие. «Ерунда! — гнал он тревожные мысли. — Безумие только и помогает выжить на этой войне. Мне же помогает если не Бог, то сам дьявол». Тем не менее чувство, что он прощается с родной стороной, не покидало полковника. «Может, повернуть назад? — задавал он себе вопрос, но тут же отвечал: — Обратной дороги нет! Или овею себя славой освободителя Борисова, или геройски сгину под стенами города!»
Ночью ворота Борисова открыли, и хоругвь в сотню всадников влетела в город. Первая неудача — внезапности не получилось. Практически тут же в ночной тишине, нарушаемой только топотом копыт, громко бабахнули выстрелы мушкетов, пальнула пушка. Партизаны сшиблись с конными стрельцами, зазвенела сталь. В какой-то момент на темных улицах Борисова все смешалось, и нельзя было понять, где свои, а где чужие, кони храпели и ржали одинаково, одинаково громко кричали люди. Оставшиеся за стенами города пятьдесят человек под командованием Сичко бросились на выручку товарищам, но в хаосе ночного боя долго не могли сориентироваться, открыв стрельбу по своим же…
Кмитич бился в первых рядах. Он уже свалил ударом карабелы с коня здоровенного бритоголового стрельца. Кмитич вообще обратил внимание, что в гарнизоне Борисова, похоже, сидит некий отборный полк головорезов — все московиты огромного роста, в черных, почти поповских рясах, вооруженные до зубов, многие с уже зажившими шрамами на лицах. Эти громилы дрались отменно. Партизаны начали медленно отходить. Но ворота захлопнули, и хоругвь Кмитича взяли в кольцо. Вскоре со стороны зазвучали новые выстрелы, и Кмитич понял, что люди бурмистра стараются как-то помочь ему.
— Пробивайтесь к воротам и откройте их. Взорвите гранатами! Я вас прикрою! — крикнул Кмитич Сичко. Тот кивнул и бросился выполнять приказ. Кмитич продолжал сдерживать напор врагов. Партизаны дрались самоотверженно, но московитов скопилось вокруг них втрое, а может, и вчетверо больше… Ухнула граната. Потом еще две. По крикам и шуму Кмитич, уже раненный в плечо и бедро, слышал, что Сичко удалось открыть ворота и отогнать от них московитов. Но надолго ли?
— Уходим! Все! Быстро! — кричал Кмитич своим ратникам.
Партизаны, с трудом отбиваясь и отстреливаясь, бросились обратно, вон из города, оказавшегося для них коварной мышеловкой. Кмитич яростно рубил своей верной саблей наседавших врагов, сжимая в левой руке мушкетерский дагой, которым орудовал также весьма умело — уже ранил им четверых.
— Уходим, полковник! — крикнули ему.
— Уходите! — ответил Кмитич. В этот самый момент он хотел лишь одного: остаться и умереть, умереть за все свои просчеты, за погибших товарищей, за любовь. Чувствуя свою роковую ошибку, Кмитич жаждал теперь искупить свою вину кровью. Погибли его люди, вероятно, треть от всей хоругви, и он, Кмитич, должен за это ответить.
К нему подскочил очередной вражеский всадник, вскинул пистолет. Выстрел. Но Кмитич успел пригнуться — пуля просвистела у самого уха. Однако, выпрямляясь, Кмитич угодил под удар ручкой пистолета по голове. Все закружилось и поплыло перед глазами. После яркой вспышки от удара Кмитич вообще утратил на какой-то момент способность видеть. Новый удар вышиб его из седла. Полковник потерял сознание.
Очнулся Кмитич на холодном каменном полу лютеранской кирхи, его окатили водой из лоханки. Перед ним стояли люди в черных и серых одеждах, перетянутые ремнями. Ближе всех, с лоханкой, склонилось лицо какого-то чудовища: красное, словно маска, без бровей и ресниц, со скошенным на бок носом. «Неужто черти? Неужто пекло?» — первое, что успел подумать полковник. Руки человека над ним были такими же, как и лицо: обожженно-багровыми, словно он недавно побывал в огненном пламени.
— Очнулся, литовская мразь! — щербатый рот краснолицего растянулся в кровожадной улыбке.
Рядом на полу, видимо, сильно избитый, лежал еще один человек… Кмитича спрашивали, били, спрашивали опять, что-то о численности отряда. «Какая разница, все равно убьют», — отрешенно думал оршанский князь и молчал.
— Да зачем нам знать, сколько их! — крикнул кто-то с легким донским акцентом. Видимо, казак.
— Мы и так бачили, что их две сотни, не боле! Отымите зараз сорок два и получите около полутора сотен. С такой силишкой они сюда не сунутся!
«Значит, наших погибло сорок два, — соображал Кмитич, — сорок два человека на моей совести».