Первым делом на берегу я осмотрел ружье. Оно открылось с привычным хрустом и щелканьем, ловко приняло патроны, молодецки захлопнулось, тая угрозу. Зачем-то я даже погладил стволы. Потом вылил воду из сапог, надел их и поглядел на фосфором мерцавший компас. Он показывал почти в нужную сторону. Я включил фонарь и осторожно пошел через камни и полузатопленный плавник проседающим под ногой песком.
Чувствовал себя я нехорошо, тревожно. К тому же промочил ноги. «Один, один, один», — отстукивало сердце, и становилось даже немножко душно. «Как теперь вернусь? Вдруг он не приедет?» — лезли детские мысли и почему-то не казались глупыми в темноте и шорохе ветра. В ноги бухало волнами, иногда окатывало брызгами, где-то позади был разлившийся в бесконечных поймах Исток, слева выжидающе и враждебно чернел лес.
«Останься, не ходи никуда… Кто опросит тебя? Лесник? Но ты всегда можешь оправдаться. Погода плохая, не ходи дальше. Смотри, какая темень, а в лесу будет еще чернее. Не ходи, не ходи», — словно нашептывал мне кто-то, все хотелось обернуться, прислушаться. И я даже оборачивался. Всматривался. А потом усилием побеждал страх и шел дальше.
Тропа повела в непроглядную сырость ельника. Фонарик едва горел, должно быть, кончалась батарея, жалкий кружок желтого света дрожал под ногами, высвечивал протаявшую траву, мох и кочки. Я спотыкался, хлюпал по воде, проваливался едва не по колена, шуршал по сыпучему снегу. Там, где лежал снег, было немного светлее, синеватый отсвет давал различить подножия деревьев. Высокий безмолвный лес накрывал меня, и порой представлялось — иду бесконечным сырым подземельем, так глухо, мрачно и темно все кругом. Временами я останавливался, гасил фонарь и слушал… Раз послышалось: шел кто-то редкими тяжелыми шагами, шел и останавливался. Так часто бывает в лесу, когда нервы напряжены и слух обострен: то слышится непонятный гул, то какой-то гром, словно взлет невиданной птицы, — и никогда эти тревожащие шумы неясны, неведомы вполне, как некий звуковой мираж.
Когда тропа стала суше и ощутился подъем, донесло рокот и разговор речки. Она шумела по-весеннему буйно, точно где-то там, в черноте и тумане, обрывался стометровый водопад. Впереди посветлело. Не то поляна, не то прогалина.
Щелкнуло четким костяным звуком. Тишина. Снова щелчок… Еще и еще. Щелканье походило на громкое «тэк», «тэк», «тк», изданное кончиком языка, словно кто-то восхитился, придя в изумление. Я уже понял. Он! Близко впереди, и, наверное, слышит меня. Замер, боясь ступить дальше, а звук стал раздаваться чаще и равномернее, будто медленно двигался по лесу некто костяной и косточки его постукивали: «тэке… тэке… тэке…» Смолкло. Тишина заложила уши. Будто и речка внизу утихла. Так было непонятное время. «Уэк, уойк!» — по-английски крикнула ночная птица. «Тэ-тэк… те-тэк тк… тк… тррр», — послышалось, убыстряясь, и вдруг впереди кто-то побежал с хворостиной вдоль забора, и этот треск перешел в жадный и жаркий железный шепот. Баба-яга шептала-причитала там, творила свою нечистую молитву. Забыв, постукивала себя по костяной ноге и снова шептала горячо, убежденно. Слушал, дивился, озноб стекал по спине. Дик внезапный этот лесной шепот. Вот сшумело, переместилось по лесу. Будто ветер пронесся вершинами. А я все не мог усмотреть глухаря, хоть и ясно различал теперь на бледно зеленеющем небе треугольные вершины елей. Высокий слом обозначался впереди, ель с обитой молниями верхушкой… Вот завозилось, заворочалось на сломе, черная длинная рука поднялась и пошарила по небу, будто щупала, крестила звезды.
«Он!» — с восхищением смотрел я, различая теперь и задранный хвост птицы, и весь ее профиль, как-то напоминающий древнюю лиру. И снова холодом окатило спину. «Тк… тк… тк… ткрррр… чишуша-шивашу, шува-шик… тк… тк… тк… тктррр чишуваш, шухаваши, шухаваши», — колдовал глухарь.
Посветлело. Желтое, кумачовое огниво длинными лентами проступало меж облаками. И вершины, самые макушки леса тотчас зарделись отсветом. И посинели тучи. Лес словно улыбнулся солнцу, как улыбается спящий, когда заревой свет тихонько и ласково трогает его. Опускалась в низины ночная мгла, оборачивалась туманом, оседала изморозью на камнях и ветках и совсем исчезала под теплым лучом, чтобы снова родиться с первой звездочкой под скрип козодоя и песню зорянки. Сколько раз видел я лесные утра, и они были новы, никогда не повторялись, раскрытые в цвете, тишине и восторженности словно бы кем-то добрым, чье имя я не знал, но всегда чувствовал.
Лопнул сучок. Хруст и шелест повторились дважды. Глухарь смолк. Я видел его хорошо. Вислокрылая птица с развернутым хвостом монументом стояла на сломе. Вот глухарь переступил, тревожно поводя шеей. Перо его вдруг пригладилось, хвост сложился.
Бац! — огненным снопом полыхнуло справа, меж деревьями. И тотчас, еще не понимая, что случилось, я увидел, как глухарь валится с ели, медленно кувыркаясь, задевая ветки. Веско стукнуло в снег под елью, захлопали, заперебивались крылья и смолкли…