В завещании слова о Наталье Ивановне нежны, проникновенны и полны нравственного значения. Начав с благодарности друзьям, которые оставались ему верными в самые трудные часы жизни, он не хочет никого ни выделять, ни называть. «Я … однако, вправе сделать исключение для своей подруги, Натальи Ивановны Седовой. Рядом со счастьем быть борцом за дело социализма, судьба дала мне счастье быть ее мужем. В течение почти сорока лет нашей совместной жизни она оставалась неистощимым источником любви, великодушия и нежности. Она прошла через большие страдания, особенно в последний период нашей жизни. Но я нахожу утешение в том, что она знала также и дни счастья…»{1248} В тот же день Троцкий написал, что все литературные права на издание его книг завещает своей жене.
В первых строках завещания Троцкий указывает на мучившую его болезнь – «высокое (и все повышающееся) давление крови». Пишет, что судя по всему, «развязка, видимо, близка». Троцкий высказывает гипотезу, что, вероятно, погибнет от кровоизлияния в мозг. «Это самый лучший конец, какого я могу желать». Но если этот процесс затянется, пишет Троцкий, «то я сохраняю за собой право самому определить срок своей смерти». Однако самоубийство, продолжает изгнанник, «не будет ни в коем случае выражением отчаяния и безнадежности». Он сообщает сокровенное, о чем они говорили с женой: в случае наступления беспомощного физического состояния, «лучше самому сократить жизнь, вернее, свое слишком медленное умирание…»{1249} Тогда, может быть, все будет по В. Ф. Ходасевичу, с творчеством которого Троцкий был знаком:
Он надеялся, что ночь революции пройдет, но не хотел новых разочарований. Лучше умереть с надеждой: «начнется все, чего хочу…»
Символично, что размышления о жене у Троцкого соседствуют с мыслями о смерти. Он не знал, что Н. Бердяев тему любви и смерти философски затронул еще глубже. По мнению русского мыслителя, «любовь есть главное духовное орудие в борьбе с царством смерти. Антиподы любовь и смерть связаны между собой. Любовь открывается с наибольшей силой, когда близка смерть…»{1251} Троцкий, размышляя о своей смерти, которая, как он полагал, близка, тем самым думал о вечности, о том состоянии бытия, которое через конечное личное создает бессмертие человечества.
…Завещание лежало в письменном столе. Жизнь текла по заведенному руслу. Даже после майского покушения Троцкий пристально вглядывался в многоцветный мир через «амбразуры» заложенного кирпичом окна своего дома-крепости. Последние месяцы он много писал о надвигающейся войне. Гитлер, построивший свое государство на расовой основе, и Сталин – на классовой, должны были с неизбежностью схватиться друг с другом. В 1940 году было уже ясно, что западные демократии будут против нацистов. Троцкий, вероятно, не раз задавался вопросом: чем же отличается Гитлер с его проповедью «высшей расы» от Сталина, твердившего все время старый марксистский постулат о «классе-гегемоне»? Однако, ставя двух вождей двух соседних государств на одну доску, Троцкий не решался покуситься на диктатуру пролетариата. Более того, в Манифесте IV Интернационала, написанном Троцким и одобренном чрезвычайной конференцией троцкистской международной организации через два дня после покушения на их лидера – 26 мая 1940 года, однозначно сказано: «Наша программа сформулирована в ряде документов и доступна всякому. Суть ее может быть исчерпана двумя словами: диктатура пролетариата»{1252}.
Если бы не эта формула, то вся его конструкция «мировой революции» должна была немедленно рухнуть. Изгнанник повязывал двух диктаторов общностью уголовной психологии. Троцкому не приходило в голову, как и нам, миллионам советских людей, что сталинизм не был аномалией, он органично вырос из марксизма и ленинизма, перелицованных на потребу дня. Изначально ошибочная, а затем и преступная идея о диктатуре пролетариата (фактически выродившаяся затем в диктатуру партии, а потом и одного лица, ставшая нитью Ариадны в движении к «светлому будущему») предопределила нашу историческую неудачу.