Больше всех рисковал пока Эйтингон: еще одна неудача — и вызов в Москву, а там и неизбежный конец. Но сильнее всех мучился Рамон: он уже видел Троцкого, говорил с ним, познакомился с Росмерами, Натальей Ивановной, и все к нему отнеслись тепло, дружески, с симпатией. А он должен ответить на это или выстрелом, или ударом ножа, — а может, иного предмета? Рамон знал и любил испанского классика Анхеля Сааведру, романтика и мечтателя. В своей поэме "Деяние чести" писатель ставил перед Испанией и ее гражданами вопросы нравственного выбора по зову совести. А теперь ему предстояло исполнить чужую волю без всякого выбора… Может быть, в этой заданности и содержится самое страшное любой тоталитарной идеологии? Она убивает человека в человеке, делает его бездумным инструментом идеи и приказов "сверху".
Еще до того как Троцкий увидел своего будущего убийцу, его часто посещали мысли о приближении конца. В конце мая, еще до налета, он решил оставить завещание. Скорее всего, им двигало желание не просто сказать своим сторонникам и друзьям посмертные напутствия, а напомнить потомкам, что он остался верен Идее до конца. Половина завещания посвящена жене, Наталье Ивановне, нежные чувства к которой он пронес через всю жизнь. Вторая — его политической борьбе.
Ни родина, ни его Интернационал, ни оставшийся рядом внук Сева в последней воле не упоминаются. Есть только два имени: Наталья Ивановна Седова и Сталин.
Впервые в широкой печати завещание Л.Д.Троцкого опубликовал Ю.Фельштинский[185], много сделавший для систематизации литературного наследия революционера. Судя по тексту, затворник из Койоакана писал завещание в три приема, причем первые две части появились в один день — 27 февраля 1940 года. Еще одна часть, очень личная, — 3 марта 1940 года.
Троцкий не был бы самим собой, если бы не подтвердил свою приверженность революционным максимам. "Сорок три года своей сознательной жизни, — читаем мы в завещании, — я оставался революционером, из них сорок два года я боролся под знаменем марксизма. Если б мне пришлось начать сначала, я постарался бы, разумеется, избежать тех или других ошибок, но общее направление моей жизни осталось бы неизменным. Я умру пролетарским революционером, марксистом, диалектическим материалистом и, следовательно, непримиримым атеистом. Моя вера в коммунистическое будущее человечества сейчас не менее горяча, но более крепка, чем в дни моей юности". 3 марта он еще раз повторил свою приверженность Идее: "Каковы бы, однако, ни были обстоятельства моей смерти, я умру с непоколебимой верой в коммунистическое будущее. Эта вера в человека, в будущее дает мне и сейчас такую силу сопротивления, какую не может дать никакая религия"[186].
Конечно, Троцкий не мог знать обстоятельств своей смерти, но в строках, где он подтверждает верность идеалам, которые исповедовал всю жизнь, выражена самая глубинная сущность революционера. Да, эти идеалы оказались Великой Утопией, Миражем, Грезами, но именно такая приверженность каким-либо ценностям делает людей величинами исторического масштаба. Эти люди могут быть фанатично преданными, слепо наивными, а то и беспредельно жестокими. Вера нужна везде. Но не будучи в союзе с Истиной, она (вера) может рождать иллюзии, фанатизм, догматизм. Троцкий оказался романтиком мировой революции и "коммунистического будущего человечества". Думаю, что эта часть завещания — главная для понимания феномена Троцкого.
…Троцкий очень любил свою вторую жену. Я внимательно перечитал четыре десятка писем Троцкого к Наталье Ивановне из архива Гарварда и остро почувствовал, сколь глубоки и искренни были его чувства к своей спутнице, разделившей с ним и славу его, и неисчислимые беды. Случай с Фридой Кало был из разряда тех, которые лишь подтверждают привязанность однолюба. В письмах Троцкий обычно называет жену "Наталочкой", сына Леву — "Левусяткой", внука — "Севушкой". Но мне бросилось в глаза то, что эти письма исключительно личные. В них почти нет места политике, борьбе, философским размышлениям. Троцкий, обращаясь к семейной сфере, как бы оставляет все остальное за революционным кадром.
Правда, в письмах есть места, полные глубокого психологизма. Например, находясь во Франции на полулегальном лечении в сентябре 1933 года, он часто пишет жене письма, которые позволяют оттенить портрет еще рельефнее. "Милая Наталочка, — пишет супруг. — То, что у меня отмирает память на лица (и раньше слабая), очень остро иногда тревожит меня. Молодость давно отошла… но я неожиданно заметил, что и воспоминание о ней отошло — живое воспоминание о лицах… Твой образ, Наталочка, молодой, мелькает и исчезает, я не могу его фиксировать, остановить… Очевидно большое влияние на нервную систему и на память оказали все же годы травли… А в то же время умственно я не чувствую себя уставшим или ослабевшим. Очевидно мозг стал скупым, экономным и вытесняет прошлое, чтобы справиться с новыми задачами"[187].