В отцовском кабинете запах пыли, не мешало бы убрать. Странно, Нина не заходит сюда, мама, что ли, не хочет? Почему? Какой старый запах – так пахнут пересушенные гербарии. На полу крошки, впиваются в ступни, ел он, что ли, здесь на прощание? Поднимаю раздавленную скорлупку арахиса. Он любит нежареный арахис, хотя нам запрещает, говорит, там полно канцерогенов. На софе скомканный плед. Хочется сунуть в него руку, но боюсь нарваться на тепло, почему-то кажется – оно все еще там, не выветрилось. Быстро сую пальцы и так же быстро выдергиваю. Не успеваю ничего понять. Слышу мамины шаги. Почему-то стыдно, что она сейчас застанет меня здесь, наверное, в этом есть немножко предательства. Если б мы с ней зашли сюда вместе, ну как бы зачем-то, как бы между прочим… А то получается, днем я одна, а ночью, потихоньку от нее, другая. Смотрю на дверной проем гостиной, где она спит, но он темен. Я отвлеклась и забыла, кто бродит у нас здесь. Но включить свет в отцовском кабинете не решаюсь: мне не хочется вдруг снова увидеть все как есть, хочется просто сидеть и вспоминать, как было. Хотя зачем? Он там где-то с кем-то…
Ни разу не позвонил – не маме, так мне бы. Я не сумасшедшая, чтоб что-то там орать или кидать трубку, поговорила бы с ним, может, даже встретилась. Но сейчас уже ничего не хочу. Мне страшно об этом думать, я начинаю понимать, что он не ушел, а сбежал от нас. Это невероятно. Как это? Так, вдруг? Хотя – не вдруг. Я тогда тоже не хотела этому верить и быстро забыла, есть у меня такая способность – быстро забывать неприятное. Года четыре назад мы с мамой, выйдя от портнихи, переходили улицу на Октябрьской. И тут у светофора я увидела его машину. Рядом с отцом сидела женщина в рыжей шубе, она поправляла рукой длинные черные волосы, откидывая их назад. Отец обнял ее и поцеловал в висок. Мама дернула меня за руку. «Мам, смотри, папа!» – сказала я ей. «Ты ошиблась», – ответила она и потащила меня к переходу. «Но машина-то наша, и вмятина у колеса…» Мама была спокойна, невозмутима, я поверила в то, что ошиблась…
Значит, все тянулось уже давно и мама с этим мирилась? Я не помню ни одного семейного скандала или хотя бы ссоры, после которых стоило бы насторожиться, во всяком случае, понять, что не все у них ладно. Может, они ругались по ночам шепотом? Или когда ездили без меня? Или когда я была в школе? Что уж они так оберегали меня? Чего оберегать, если все разваливается. В таких случаях, наоборот, по-моему, лучше человека подготовить. Нет, я думаю, мама ничего не знала. Нельзя так долго и хладнокровно терпеть обман: не в один раз, так в другой сорвешься. Конечно, мама очень его любит. Невозможно его не любить. Не удивляюсь, что кто-то там кроме нас не хочет без него жить. И он без кого-то не хочет. А без нас, выходит, вполне можно.
Выхожу на цыпочках из его комнаты и закрываю дверь, чтоб запах гербария не просочился и не расползся по всей квартире. И нечего туда ходить. Где-то во мне просыпается злость. Хочется сейчас же все изменить, самой, как-то основательно вмешаться в свою жизнь, распорядиться ей по своему усмотрению. Беспомощность не мое хобби и никогда им не будет. И не надо выращивать призраков, чтоб потом не шарахаться от них.
Иду к маме. Она приподнимается на локте, смотрит на меня широко открытыми глазами лунатика. Хотя я никогда лунатиков не видела, только на какой-то старинной гравюре.
– Что, уже утро?
Голос у нее со сна хриплый, чужой.
– Нет, еще ночь.
И тут же в подтверждение моих слов дважды бомкают настенные часы.
– Ложись, Наташа, а то не выспишься. Выпей валерьяночки. Накапать тебе?
Мне кажется, она хочет защититься от каких-то моих вопросов, с которыми ни утром, ни днем не сунешься, с ними являются только в такое глухое время и вываливают, торопясь, как краденое.
– Ты сама спи, – сквозь одеяло глажу ее локоть.