— А я что, себя исключаю? — огрызнулся инженер. — Я себя вину не сваливаю, как другие, — он бросил взгляд на священника. Тот едко улыбался:
— Смотрите, люди добрые, какой Аника-воин сыскался! Мордобойную культуру ему подавай! Ты сумей не кулаком, словом человека резануть, чтобы восчувствовал, в сознание пришел! Умей к душе его подойти, душу ему пронзи! Глаза открой! Мордобоем разбойник действует, а у тебя лоб-от крещеный! На кой ляд мне твой мордобой? Ты его обличи, всю скверну ему открой, коя захлебывает его. Он тогда сам очистится, образ человеческий примет. Сказано: познайте истину, познайте Бога — и станете свободными! Людьми станете!
— Э, батюшка, — безнадежно махнул рукой учитель. — Коммунисты тоже твердят: познайте наше учение, идите за ними — и тоже узнаете истину и станете свободными. Ну, какая разница? Там подчинись — и тут подчинись. А результат, — показал учитель на камеру, — мерзость. Священник даже поднялся на нарах:
— Вот оно, богохульство, вот оно, вольнодумство развратное Не клевещи, безбожник, не касайся, чего не знаешь! В том разница, что одно от Бога, а другое от дьявола! Церковь тебя воли не лишает! Верить надо, чтобы такую простую истину знать!
— А ты не ругайся, батя, — примирительно говорит учитель.
— Ты спокойно рассуди. Воли ты не отнимаешь, а все же говоришь: подчиняйся и иди за мной. А настоящей веры внушить людям не можешь. Тебе хорошо, ты еще веришь, как дети верят. А мы этого уже не умеем, разучились. Верить, — а как? Наши отцы и деды легко верили: есть рай, есть ад. И самый что ни на есть настоящий ад, с чертями, со смолой кипучей, с огнем геенским. Согрешил и не покаялся — будут тебя черти до Страшного Суда каленым железом жечь, в смоле кипятить, на сковородках поджаривать. Ясно и наглядно, дальше некуда. С одной стороны — страх Божий, наказание, с другой — вечное блаженство за праведную жизнь. Откуда у меня может быть этот последний, конечный страх и вознаграждение, если я не могу себе такого ада и рая представить? Где мне непосредственную, детскую веру в них взять? Мне другое подавай, чтобы я рай и ад умозрительно придумал, сам для себя их создал, по своим представлениям, мне целую систему этики, подавай, сложнейшие правила поведения. Хорошо, у меня они есть, — а где взять для тех, кто зверствует над людьми, да еще со злорадством, с упоением? Они тоже ни в рай, ни в ад не верят, их и не останавливает ничего.
— Этим морду бить, — вставил инженер.
— Морду, или как иначе, не знаю. Мне только ясно: одним призывом образумиться и в Бога верить, как отцы наши верили, ничего не достичь. Надо новые представления создавать, — да ведь если эти представления от одного ума, если это только умозрительные представления, как ты ими души заполнишь? Все равно червоточина останется, как от батиных призывов поверить ему и идти за ним.
— Не мне верь, Богу, — буркнул священник.
— Вера сама должна создаться — продолжал учитель. — И в самом деле души пронзить и образумить. Как она создастся? Да наверно, из этого светопреставления и возникнет.
Надо пройти через это горнило, прокипеть всем, провариться, — тогда только образуется. В этом, очевидно, весь смысл происходящего и другого не может быть. Батя прав: забыли бога, но он предлагает к нему так, прямо, попросту вернуться, — так не бывает. Надо преодолеть, выстрадать новые представления, только тогда будет крепко…
Сквозь плотный камерный гул от этих слов будто обволакивает тишина, можно думать в одиночку. Мы молча лежим, пробивается опять мысль о нашей личной неудаче, с бегством, и о думаю, что она не только от нас. Ну, да, у нас были ошибки, неуменье, — но разве только в этом дело? Было и уменье, была вера, была решимость. Почему же не ушли? Но куда бы ми ушли? Разве от этого уйдешь? И разве получается у других? Разве случайность, что энергия миллионов людей, расходуемая на инстинктивное, откуда-то из глубин духа идущее сопротивление, не ведет ни к чему? Как бы мы могли выделиться из этой общей участи, уйти от общей судьбы? В этой тюрьме, как и в других, воочию, почти осязаемо видно дикое сплетение обнаженных страстей, горючего горя — я мстительной ненависти и злобы тех, кто вздыбил это сплетение, — и немыслимо отделить себя от всех и вырваться из общего круга Твой случай — только микроскопическая частица общей беды и эта частица меркнет, теряет свою значительность, как только мысленно окинешь клокочущий поток, в который они вовлечена. Ещё ничего нет, что воздвигло бы в нем преграды, ввело бы в спокойное русло — и не удается никому, не могло удаться и нам…
Учитель говорит: