— Ну, и работай, кто тебе не велит! — насмешливо говорил Корней. — А то бы поехали во Владивосток, — предлагал он. — Выгодное дело. Шелка там таскают через корейскую границу, будем торговлей заниматься. Поедем, а? Мне помощник нужен.
Нет, довольно с Генки и того, что он уже пережил! Пусть даже и проверка — он не боится! Но храбрость эта была пьяная…
Генка не заметил, как и куда вышел Корней. Только что был в буфете — и точно в воду канул. Генка стал его искать, но не нашёл и вернулся в общежитие. Наутро, как всегда, явился нарядчик — плотный, в форменной тужурке железнодорожник.
— А где ещё один у вас? — спросил он про Корнея.
Никто не смог ему ничего ответить. Генка смолчал. Вчерашний смутно запомнившийся вечер, столик в железнодорожном буфете, Корней с его туманными речами о Владивостоке, о контрабанде… Как же случилось, что он почти весь открылся перед этим совсем неизвестным ему мужиком? Генка радовался, что Корней исчез. Ведь его разговора с Корнеем никто не слыхал и никогда о нём не узнает.
Он удвоил на работе свою старательность, стал более услужливым к Лопатину и скоро вернул его расположение.
— Жулябия, — сказал Демьян про исчезнувшего бесследно Корнея Храмцова.
После неудачной попытки проситься в армию, чтобы принять участие в военных действиях на границе, Демьян заскучал.
— Эх, был бы живой Никифор Семеныч Шароглазов, он бы меня позвал! — сокрушался Лопатин.
Приободрили его слухи о богатых золотых приисках на Алдане. Демьян снова загорелся:
— Есть прииск Толмат, старатели открыли. Говорят, на Толмате ногой ступить даром нельзя — кругом золото! А взять его трудно. Дороги к нему нету. Кругом вечная мерзлота. Погибель всякая. Храбрые люди нужны.
— Пойду на прииск, работать буду. Золото нам, паря, не для себя. Товарищ Ленин писал, что в будущем времени из золота нужники понаделаем. А сейчас, покуда обожает его мировая буржуазия, будем мы выкупать у неё угнетённые народы. Вот, значит, смекать надо, что к чему… — И предлагал Генке: — Пойдёшь со мной?
Работа на постройке моста почти закончилась, а больше ничего не предвиделось. И Генка потянулся за Лопатиным — как нитка за иголкой. Правда, спасать алданским золотом угнетённые народы он не думал, а хорошо заработать рассчитывал.
Ефим Полозков, выскочив после бани во время пожара в открытую степь на коне, простудился и сильно заболел. Две недели лежал Ефим, не поднимаясь с постели. Заплаканная Федосья и дочки сторожили его жизнь. В бреду всё казалось, что Селиверст Карманов идёт по краю своей пашни за столбами и издали грозит ему: «Пошто мою пашню забрали? Отдайте!»
— Нет, не отдам я тебе пашню, — в бреду говорит Селивёрсту Ефим. — Эта пашня теперь наша. Отец-то мой по нужде её продал Луке Иванычу, а ты от Луки перекупил. Долго держал, а всё ж отняли у тебя…
Но Селиверст всё ближе подходит, вот уже совсем близко, руку протягивает, душит за горло, на грудь наваливается: «Отдан!»
— Не-ет! Вре-ешь! — хрипит Ефим и скрипит зубами. — Не отдам!
Голова Ефима бессильно мотается по подушке из стороны в сторону, волосы прилипли ко лбу. Ефиму кажется, что он кричит на Селивёрста что есть мочи, а на самом деле только хриплый стон вылетает у него из груди. С предельной ясностью возникает в больном воображении Ефима одна и та же картина: Селиверст идёт по переулку, затем, заметив Ефима, перелезает через забор и быстрым шагом удаляется огородами в сторону речки Крутихи. И в то же мгновение Ефим слышит истошный крик: «Горим!»
— Держите его! — кричит он беззвучно. — Это он поджёг! Он!
Больной шевелит руками, пробует приподняться. Федосья кладёт ему на пылающий лоб свою прохладную руку…
Проведать Ефима пришёл Ларион. И Федосье это было удивительно: Ларион не родня Полозковым и не ближний сосед. Прежде он никогда даже и во двор к ним не заходил. А сейчас, сидя на лавке и шевеля своими белёсыми бровями, Ларион виновато говорил:
— Извиняй уж меня, тётка Федосья. Я, понимаешь, с паники-то не разобрался тогда, что Ефим из бани шёл. Взял да и послал его в поле за народом…
Федосья растерянно молчала.
Но ещё больше удивилась и забеспокоилась она, когда пришёл Григорий. Ефиму в это время стало уже лучше. Исхудавший, обессиленный, лежал он на постели и бледно улыбался навстречу вошедшему Григорию. Щёки у него ввалились, в чёрной отросшей бороде проступила седина.
— Чего расхворался-то? — сказал Григорий, входя. — Ну-ну, лежи, не подымайся… Лежи, лежи! — ласково закончил он.
— Я, Григорий Романыч, чуть не умер… — тихо проговорил Ефим и отвернулся. Странно было видеть этого большого молчаливого мужика таким слабым, беспомощным. — Хворать-то когда же… Работа, — произнёс он с усилием.
— Ну вот — работа! — возразил Григорий. — На ноги встанешь, тогда и работа! А ты его корми побольше, — повернувшись к Федосье, сказал Григорий. — Молоко-то берёте?
— Спасибо, Григорий Романыч, — отозвалась Федосья. — Молока нам дают вволю.
Федосья каждый день бегала за молоком в кармановский амбар, превращённый в кладовую артели. Поначалу она стеснялась, а потом привыкла; раз дают, значит так положено.