– А Бог с ними. Бог с ними, – тихо ответила Люба. – Я им ничего дурного не желаю: не жаловаться пошла за них, пусть себе живут, как хотят, только бы мне к ним не вернуться, только бы мне теперь увидеть ясные очи царевны.
– Увидишь, увидишь! – ответила Родимица. – Вот и сейчас бы взяла тебя с собою, да только нет – нынче нельзя это сделать, нынче весь вечер у нас комедийное действо, и царевна моя там. А вернется поздно в свой терем и прямо в постель. Взяла бы тебя переночевать я к себе в горницу, да и то неладно – начнутся расспросы: что такое? Зачем? Откуда? Пойдут языки чесать, а я этого страх не люблю, да и доложат как-нибудь не так царевне, дело-то нам и попортят. Уж лучше ты, моя ясочка, останься здесь у Николы, он парень добрый, смирный, авось тебя не забидит, да и голову свою пожалеть должен тоже. А я завтра утром, как проснется царевна, сейчас же обо всем доложу ей, и коли что она прикажет, так и прибегу за тобою.
На том они и порешили.
Прощаясь, Люба крепко обнимала Родимицу, благодарила ее как только умела, и они расстались, очевидно, очень понравившись друг другу.
Люба, не смущаясь, помышляла о том, что должна остаться до завтра в доме Малыгина. Хотя она ничуть не меньше прежнего рвалась к Царь-девице, но все же ей жалко было подумать о том, что придется расстаться с Николаем Степановичем, не видеть его, не слышать его голоса! А что неприлично ей, девице, проводить ночь в доме одинокого и молодого мужчины, она не думала. Она хорошо понимала, что если теперь ей думать о том, что пристало ей и что не пристало, о том, что позволено и что зазорно девушке ее лет, так давно она всеми своими поступками, своим бегством, переодеванием, путешествием в стрелецком обозе заслужила себе позор и такой срам, за который прокляла бы ее мать, если б в живых была.
Но вот ведь ей не душно и не тошно от этого позора, не стыдно в глаза смотреть добрым людям, а напротив, всем в глаза смотреть хочется, хочется всем броситься на шею и рассказать про то, как она счастлива, как широко, привольно, жутко и сладко на душе у нее, как будто она только теперь, только сейчас вышла на свет Божий из душного, смрадного подземелья. Так пусть же ее Господь Бог судит за этот срам и позор! Авось он не осудит, а помилует!
Николай Степанович крепко-накрепко запер свой домик, не впускал в него не раз стучавшихся посетителей и до позднего вечера толковал со своей гостьей, отвечал охотно и радостно на все ее вопросы. А вопросов у нее было много – обо всем-то она знать хотела: как здесь живут и что делают.
На ночь он предоставил ей свою спальню, в которой она могла замкнуться, а сам ушел в дальний маленький покойчик.
X
На следующее утро едва Люба успела умыться и Богу помолиться, едва разговелась она с Николаем Степановичем чем Бог послал и выкушала горячего сбитню, как явилась бойкая Родимица, и явилась-то она еще радостнее, еще веселее, чем вчера.
– Собирайся, Любушка, собирайся! – с первого слова заговорила она. – Выгорело твое дело: царевна ждет тебя не дождется. Я еще вчера вечером, как вернулась она с комедийного действа, рассказала ей твою историю, так уж бранила она меня, бранила за то, что не взяла я тебя с собою. Хотела даже обратно посылать меня… Едва я отговорилась, что больно поздно и караульные не пропустят. А теперь проснулась она, матушка, – и сейчас же за тобою!
Люба вся вспыхнула от радости:
– Что ж, я сейчас! Я готова! – Она заторопилась и вдруг примолкла. – Да как же я пойду так? В этом кафтане?
– Эх, и я-то тоже хороша! – крикнула, всплеснув руками Родимица. – Не догадалась, не захватила с собою тебе одёжи! Ну да ничего, парнем пошла ты до царевны, парнем и приходи к ней, и так проведу! Так-то, почитай, что и лучше – царевна по рассказу моему и представляет себе тебя хлопчиком, а вдруг увидела бы девушку… Нет, так лучше! Идем. Простись вот с Николой-то.
Николай Степанович стоял тут же, опустив руки, и лицо у него показалось Любе такое скучное. У нее у самой при последних словах Родимицы упало сердце.
Она, робко и вся вспыхнув, подошла к Малыгину, низко поклонилась ему.
– Прости, Николай Степанович, – сказала она дрогнувшим голосом. – Прости, Бог даст, скоро свидимся, а я до гроба буду молиться за тебя, не забуду вовек твоей доброты и ласки.
И она опять поклонилась. Ей хотелось бы еще многое сказать ему, ей хотелось бы сказать, что он первый человек, который и говорил с ней, и смотрел на нее, и относился к ней по-человечески, и что она первого его полюбила всем сердцем своим. Ей хотелось бы без слов передать ему то новое и отрадное чувство, которое родилось в ней с первой минуты их встречи и которое она сама еще не могла уяснить себе.
Но в присутствии Родимицы ей невозможно было произнести ни одного слова больше, потому что все, что она хотела сказать ему, все, что она хотела дать понять ему, было так высоко и свято, что высказать это только можно было без свидетелей, перед одним лишь Богом.