– Прощай, – тихо выговорил ей в ответ Малыгин. – Благодарить тебе меня не за что. Кто ж бы я был, если б тебя обидел? А что переночевать-то тебе дал у себя, так ведь вот и Лукьян медведковский, и старик Еремей тоже сделали, не объела ты меня, не обездолила. Об одном буду просить я тебя, государыня Любушка: уж позволь ты мне хоть изредка видеть очи твои ясные, не прогони ты меня, коль зайду осведомиться о твоем здравии.
– Да ну, ладно, ладно, – вместо Любы ответила Родимица. – Не расписывай, Никола, знаем, теперь ты зачастишь к нам, ну так что ж, мы тебе рады. Ведь так, Люба, не будем гнать его?
Люба только опустила длинные ресницы и ничего не промолвила – у нее вдруг во рту пересохло, язык не слушался, а сердце так и стучало.
Родимица лукаво взглянула на Малыгина, потом на Любу, сделала им какой-то неуловимый знак, от которого они оба зарделись, и стала надевать свою шубку.
– С Богом! Мигом докатим. Царевна для меня саночки запрячь приказала.
Еще раз, сама не замечая того, долгим и ласковым взглядом глянула Люба на Николая Степановича и последовала за Родимицей.
Расписные, красивые пошевни дожидались их у ворот. Они уселись в них, ямщик гаркнул, и пара бойких лошадей понесла их по ухабам улиц.
На дворе стояла весенняя оттепель, снег почернел совсем, быстро таял, кое-где образовались глубокие лужи. Санки то и дело подбрасывало, Родимицу и Любу обдавало грязной водой, но Люба ничего не замечала, ничего не видела. Она боялась даже подумать о том, что ее ожидает – от этого ожидания у нее голова кружилась.
Сани все мчались. Стрелецкая слобода осталась далеко позади. Въехали в одну из самых людных частей города. Ямщик постоянно заворачивает то направо, то налево, по переулкам и закоулкам; то приходится взбираться на горку, то спускаться в ложбинку. По обеим сторонам улицы старые, почерневшие строения идут вперемежку с боярскими хоромами, красующимися затейливой резьбой. Вокруг хором сады; чуть не на каждом перекрестке церкви и деревянные, и каменные; народу на улицах видимо-невидимо; давка, гам и гвалт, как на базаре. Вот слышится перекрестная брань, вот драка; под самых лошадей подкатываются дерущиеся, ничего не видя, нанося друг другу удары. Ямщик хлещет направо и налево пешеходов; они провожают его бранью.
Эти крики, шум, пестрая толпа пробуждают Любу из ее оцепенения; она с изумлением всматривается и вслушивается.
«Что это такое? Какая бестолочь, какой беспорядок! Ну как тут, – думается ей, – быть одной женщине? Невредимой и необиженной до дому не добраться!»
Совсем не такой представлялась ей московская жизнь в былых грезах.
Проехали еще несколько улиц – и перед Любой кремлевские ворота. В Кремле народу меньше и замечается больше порядка.
Люба глядит с изумлением на чудные постройки, на величественные храмы.
– Что, хорош наш Кремль? – спрашивает ее Родимица.
– Ах, уж так хорош, так хорош, что и слов нет! – отвечает Люба. – Что ж, далеко еще до царевны?
– А вот погоди, мы сейчас остановимся – из санок-то надо вылезть да пешком идти, чтоб нас не очень заметили. Пока еще что так, втихомолку-то лучше. Остановись-ка, Саввушка! – обратилась Родимица к ямщику.
Тот осадил лошадей, и Родимица с Любой вышли из санок.
– Погоди, постой, Любушка, ишь ведь ростепель, грязь-то какая стала! Думала, нам кругом пройти, да нет – по колено увязнешь, придется через царский двор. Ну что ж, не беда, и там проскользнем, – говорила Родимица, глядя себе под ноги и выбирая где снег покрепче, где лучше пройти можно.
Люба шла за ней следом. Скоро они вошли в калитку больших каменных ворот и очутились перед дворцом. Люба стала было оглядывать здание, но Родимица шепнула ей:
– Ты не больно глазей-то. Успеешь наглядеться. А вот пробирайся сторонкой у стены, чтоб тебя не заметили, не то как раз каша заварится: кому еще на глаза попадешься!
И они стали пробираться по стенке.
Чем ближе к дворцовому крыльцу, тем народу становилось больше и больше. Царский двор при Федоре Алексеевиче представлял такую же картину, как и сто лет до того: здесь вечно толпилось до двух тысяч разного люда, из которого большинство так и называлось «площадными», т. е. имевшими право пребывать на царском дворе. Были тут и жильцы, дворянские, дьячьи и подьяческие дети – все те, кто не имел право входить в переднюю, или кто шел в нее, да останавливался по дороге покалякать.
С изумлением заметила Люба, что здесь, на царском дворе, опять нет тишины и порядка, точь-в-точь как на улицах: крик и гам страшные, никто, очевидно, не стесняется.
Вот сошлись два пожилых человека, взглянули друг на друга, и оба остановились. Их до того времени спокойные и степенные лица мгновенно исказились злобным чувством. Еще мгновение – и один из них показал другому кулак.
– А! Так ты на меня ябеду! – проговорил он, или, вернее, прошипел. – Что же, хорошо! Пущай. Только смотри ты, Егорка, как бы та ябеда тебе же в шею не вцепилась. Тяжбу-то заварить не труд какой, а вот как ты ее расхлебаешь? Ты думаешь – на тебя уж ни суда, ни расправы нету? Ан я и сам-то зубаст, еще не дамся!..