– До гроба! – повторил Долгорукий, покачав головою. – Кто из живущих уверен, что он далеко от нас. Смерть, говорят, не за горами, а за плечами.
– Есть, князь, – прервал Стрешнев, – другая пословица: живой об живом и думает. Я теперь живой человек и думаю, что до тех пор, пока монах Никон существует в этом мире, я заставлю его вспоминать обо мне каждую минуту точно так, как и сам буду вечно помнить о нем.
Через мгновение Стрешнев вдруг схватился за грудь. Глаза его налились кровью, лицо посинело, а жилы означились на висках багровыми ветками… Он тяжело вздохнул и, как сноп, грянулся на пол.
Долгорукий в испуге бросился к нему на помощь, приложил руку к сердцу: оно уже не билось! Стрешнев лежал мертвый, и только кровь ключом бежала из открытого рта его на пол…
Лыков двор, находившийся внутри Кремля близ Николаевских ворот, окружен был вооруженной стражей, наполнявшей все выходы его. Стрельцы, расположенные вокруг двора на расстоянии десяти шагов один от другого, не позволяли не только входить на самый двор, но и проходить мимо него; а чтобы вернее прекратить сообщение, разобран был длинный мост, ведший к Николаевским воротам.
В небольшой низенькой келье этого двора, едва освещенной томным светом, как бы врывавшимся через узкие окна, сидел на простой деревянной скамье высокого роста монах, углубленный в чтение развернутой перед ним книги. То было толкование святого Иоанна Златоустого на послание Павла Апостола. На смиренном, благообразном лице чтеца, казалось, не выражалось другой мысли, кроме желания постигнуть смысл лежавшего перед ним таинственного сочетания букв, вся величественная его фигура весьма ясно выражала размышление. Это было к вечеру того дня, в который Никон лишен был патриаршего достоинства, и кто бы поверил, смотря на спокойный лик монаха, читавшего книгу, что это был Никон!
Тихо было в келье, и ничто, кроме шелеста перевертываемых листов, не нарушало в ней безмолвия; только по временам звук оружия стражи, стерегшей узника в примыкавших коридорах, глухо раздавался между каменными стенами…
Но вот на московских церквях заблаговестили к вечерне, и в келью вошел иерей, облаченный в священные ризы, за ним следовал причетчик. Началось вечернее словословие, и монах Никон, заложив широкой лентой свою книгу, повергнулся в прах пред Вседержателем… И тепла, и усердна была его молитва…
Всякий другой, менее приученный торжествовать над своими страстями и плотью, конечно, предался бы успокоению после столь долгого бдения; но словословие окончилось, и монах Никон снова раскрыл книгу, и снова шелест листов раздался в келье…
Тихо скрипнула дверь, и в келью вошли два человека в простых боярских ферязях. Один из них пошел вперед, а другой остановился в тени, которая падала от выдавшейся широкой печки. Приход их, казалось, не был замечен монахом, ибо он по-прежнему сидел углубленный в чтение.
Пришелец, бывший впереди, произнес, обращаясь к Никону:
– Благочестивый государь повелел мне испросить у тебя себе, царице и всему Дому своему благословение.
Никон, отняв глаза от книги, взглянул на говорившего, и густые брови его сдвинулись над глазами, блеснувшими на одно мгновение. На лице его вспыхнула краска, но это было также на минуту.
– Если бы благочестивый государь желал от нас благословения, то не такие бы являл нам милости. Удались и оставь нас в покое, – произнес он спокойным голосом.
– Ты напрасно сетуешь, отче, на благоверного государя, – возразил пришедший. – Не он, а святейший Вселенский собор осудил тебя.
– Блажени изгнани правды ради, яко тех есть царствие небесное, – отвечал Никон. – Удались от нас, вот последнее слово наше.
И он снова наклонил голову над книгою.
– Что же повелишь сказать благоверному царю? – еще раз произнес пришедший. Но Никон, погруженный в чтение, забыл, казалось, о всем его окружающем.
Тогда другой пришелец дал знак говорившему, чтобы он вышел из кельи, и, когда тот исполнил это, выступил вперед и, подойдя к монаху, тихо произнес:
– Отче Никон, благослови меня!
Звуки этого голоса заставили вздрогнуть Никона, он встрепенулся и мгновенно поднялся с места.
Перед ним стоял сам царь Алексей Михайлович.
Снова мелькнула молния в глазах бывшего патриарха, и снова, через мгновение, лицо его сделалось спокойно до того, что, казалось, оно было вылеплено из воска. Ни одна черта, ни одно движение не давали знать о том, что происходило в его сердце.
– Отче, я просил тебя о благословении, – повторил царь.
Покачав головою, Никон отвечал:
– Если ты затем оставил, государь, ложе свое, чтобы испросить у Никона благословение, то не теряй времени возвратиться в свои светлые чертоги, ибо ты не получишь от меня того, о чем просишь.
– Как? – воскликнул царь. – Неужели ты не хочешь благословить меня?
– Государь, – спокойно отвечал Никон, – если для успокоения своей совести ты нуждаешься в моем прощении, то да отпустит тебе Господь грех твой, но не умоляй меня тщетно о благословении.