Несколько человек посреди глубокого безмолвия поднялись с мест, но, казалось, испуганные шелестом собственного платья, они мало-помалу снова заняли прежние свои места, как бы находясь под влиянием какого-то панического ужаса. Всякий из них, имея с патриархом только одни личности, страшился обнаружить себя перед собором. Тишина продолжалась.
– Ну, Семен Лукьянович, твоя очередь, выходи-ка, брат, на чистоту, – шепнул Долгорукий Стрешневу, толкнув его легонько локтем.
– Нет, Юрий Сергеевич, хоть убей меня, а я не встану с места, – прошептал Стрешнев дрожащим голосом. – Сам не знаю, что со мной случилось, языком насилу пошевелить могу.
– То-то, брат, – отвечал с улыбкой тихо Долгорукий. – Видно, вы рано нового патриарха выбрали? Ай, ай, как царь на нас поглядывает! Ну!
– Спаси нас, не погуби! – прошептал Стрешнев Долгорукому, но так тихо, что, казалось, шевелил только губами, не издавая никакого звука.
– То-то, видно, не сули журавля в небе, – сказал Долгорукий. – Ну добро, коли все перетрусили, так уж, видно, мне придется выйти перемолвить словцо-другое.
И, выступя перед собранием, Долгорукий начал обвинять патриарха, почти повторяя клеветы, произнесенные прежде его митрополитами, – патриарх обвинен был в самых противозаконных, святотатственных поступках. Но почти все обвинения, возведенные на него, были так нелепы, что Никон, выслушав их, только презрительно улыбнулся.
– Что скажешь ты на это в свое оправдание, отец Никон? – произнес царь, обратившись к нему.
– Великий государь, – сказал патриарх звучным, твердым голосом, раздавшимся в палате, – ты требуешь моего ответа? Вот он: десять лет, государь, поучал ты все обретающееся здесь, собранное тобою сонмище, чтобы приготовить его к дню сему да обвинить меня! Но взгляни на них! Не только слов произнести, едва уста раскрыть могут. Выслушай меня, государь. Скорее можно побить меня каменьями, нежели словами, если и еще десять лет собирать их будут.
В продолжение этой речи лицо Алексея Михайловича вспыхнуло от гнева, грудь его заколыхалась от тяжелого дыхания, брови грозно насупились…
Все присутствующие, едва смея перевести дух, ожидали в глубоком молчании страшной бури…
Но вдруг выражение лица царского мало-помалу изменилось. Все еще с пламенеющим, но уже спокойным лицом, он поднялся с престола, сошел со ступеней его и, к невыразимому удивлению всего собора, подошел к Никону, взял его за руку и, отведя в сторону, начал тихо говорить с ним.
Все неприятели патриарха побледнели при этом неожиданном поступке царском. Мысль, что теперь представился Никону удобный случай оправдаться, ударила им, как молотком, в голову…
Между тем государь тихо беседовал о чем-то с патриархом; но так как для романиста ничего нет сокровенного, то мы готовы передать читателям нашим предмет их разговора, слышанного ближайшими монахами и приведенного клириком патриаршим в описании и поныне сохранившемся, присовокупя при том, что объяснение это не имело никаких особенных последствий. Государь сетовал патриарху: для чего он, идя на собор, как на смерть, постился, исповедовался и очищался елеем. И на ответ Никона, что он и теперь ожидает ее, клятвою подтвердил, что никогда сего и в мысли не имел, помня, что патриарх спас от смерти его семейство во время смертоносной язвы. Наконец, на вопрос царский: для чего так очернил Никон государя в письме, писанном Дионисию, он отвечал, как и прежде, что писал его, как брат к брату, тайно.
Долго и тихо совещались еще они, приводя на память прежнее и как бы согревая себя взаимною беседою после разлуки… Наконец тихо-тихо разошлись в молчании…
Когда царь прекратил разговор с патриархом, весь собор устремил на него взоры, томительно ожидая царского слова… Царедворцы уже успели сочинить новые ковы и доносы…
Но вместо того чтобы взойти на престол, Алексей Михайлович, не произнеся ни одного слова, направил шаги во внутренние покои царского терема. Заседание кончилось.
– Что, Семен Лукьянович, кажись, дело-то еще в дороге? – сказал Долгорукий Стрешневу, спускаясь с ним с дворцовой лестницы.
– Нет, брат, теперь наша взяла, – отвечал с хохотом Стрешнев. Но вдруг лицо его стянуло какими-то судорогами. С болезненным воплем поднес он платок к своему рту.
– Что это делается с тобой, Господи помилуй? – вскричал Долгорукий, бросив с ужасом взгляд на отнятый Стрешневым белый шелковый платок, который был весь облит свежей кровью…
– Эх, Семен Лукьянович, – продолжал Долгорукий, пристально посмотрев на искаженное лицо Стрешнева, – никак ты болен? Попросить бы тебе у царского доктора Самуила Коллинса какого-нибудь снадобья…
– Небось, – отвечал Стрешнев с улыбкою, еще больше исказившей лицо его, – доживу как-нибудь до нового патриарха без всяких снадобий.
– Разве что только до него, а не дольше, – прошептал про себя Долгорукий, покачав головою.
Глава вторая