— Николай Васильевич! — сказал Никса. — Мне папа рассказывал, как он на таких же сборах спал на соломе у костра, а его воспитатель Мердер дремал рядом на раскладном стуле. И папа было тогда столько же, сколько Саше, даже не мне. Почему если он мог, мы не можем? В палатках! Не на соломе. Меня бы не смутила и солома, но не могу же я вас заставить спать на раскладном стульчике.
— Послали уже лакея, — вздохнул Зиновьев.
Саше казалось, что звучит «The Final countdawn» — мелодия его юности, и Джоуи Темпест с надрывом поет о старте к Венере и бегает по сцене, вращая микрофоном на штативе, словно это двуручный меч. Саше всегда казалось, что Рагнарёк больше соответствует этой музыке, чем прощание астронавтов с нежно любимой Землей.
— Александр Александрович! — услышал он голос Гогеля. — Пора вставать.
И «The Final countdawn» превратился в военный марш с рожком и барабанным боем.
— Повестка, — прокомментировал Григорий Федорович. — Надо идти на молитву.
И Саша вспомнил, как вчера они с Никсой выбили себя право остаться. Папá дал свое высочайшее разрешение, причем даже без особого сопротивления.
Некоторый укол совести он по этому поводу почувствовал. Впрочем, даже не укол, а рефлексию. Что собственно важнее: не уронить престиж царских детей, или не простудить Никсу. Впрочем, вроде, тепло. Тем более в палатке.
Тоже мне моральный выбор! То ли еще будет!
День был посвящен стрельбам и немного маневрам. Особой эквилибристикой оказалось заряжание ружья из положения лежа. Ствол каким-то образом надо было поднять над собой и еще ухитриться пихнуть туда пулю и догнать ее шомполом.
Зато «жечь костры, валяться на траве и замышлять недоброе» Саша никогда не был против.
Вечером действительно состоялся костер, правда, не ночью, а на закате.
В компании кадетов, которые тут же просветили, что картошка в мундире — это исконное кадетское изобретение.
Оранжевое солнце падало на закат, просвечивая между листвой, разливаясь между ветвями расплавленным золотом и подсвечивая кромку облаков. Воздух был влажен и свеж. Жарко пылал огонь. Пахло скошенной травой, хвоей и дымом. И Саша невольно вспомнил Визбора: про «солнышко лесное».
Кадет выпускного класса в чине унтер-офицера Дмитрий Скалон, сидя на бревнышке и перебрасывая горячую картофелину между ладонями, рассказывал о тяжком кадетском житье.
— Остроградский — зверь, — вещал он. — Дает задачи настолько замысловатые, что никто не может решить, «неудовлетворительно» поставить для него ничего не стоит, режет всех немилосердно. Отчитывает не только учеников, но и учителей. Громовым голосом. На весь курпус. На экзамене я вылез только на том, что меня вызвали по механике, попалась работа пара, если бы что-то из математики — точно бы завалил. Но и на работу была жуткая задача, на страницу пришлось расписывать.
— Работа пара? — переспросил Саша. — А что там расписывать на страницу? Какой был процесс?
Скалон завис и смешался.
— Изотермический? — предположил Саша. — Он ведь при ста градусах, наверное.
— Вроде, да, — кивнул кадет.
— Ну, и чего? Выражаем давление из уравнения Менделеева-Клапейрона и интегрируем под гиперболой. Натуральный логарифм. Строчки на три решение.
Никса усмехнулся.
— Вы не понимаете, на кого нарвались, господин унитер-офицер.
— Я никогда не слышал об уравнении Менделеева-Клапейрона, — сказал Скалон. — Нам его не рассказывали.
— Жаль, — сказал Саша. — Видимо подготовка по физике оставляет желать лучшего. А можно мне задачки Остроградского достать, чтобы порешать на досуге? А то не все же по целям палить!
— Да, — сказал Скалон.
— Но лекции у него ужасные, — вмешался другой кадет по фамилии Мамонтов. — Он увлекается, и в середине лекции может забыть про доску и начать просто проговаривать формулы — и делай, что хочешь.
— И перепутать губку с носовым платком, — добавил Скалон.
— И говорят, что, когда он возвращается в свое имение в Полтавской губернии, становится совершенным хохлом, даже говорит по-малороссийски.
— Да он и так хохол хохлом, — хмыкнул Мамонтов. — Даром, что петербургский сановник.
Саша поморщился.
— Все-таки меня бесит желание на любом солнце найти пятна. Этот хохол, тот жид, а иной, может, вообще черт косоглазый. А я, знаете, счастлив тем, что в одно время живу с такими людьми, как Остроградский. Что хожу с ними по одной земле!
— Саша, — улыбнулся Никса, — не испепеляй Мамонтова взглядом, а то его папá нас не поймет, когда мы вернем ему горстку пепла. Мне как запретить потом страшное слово «хохол»? А как же свобода слова?
— Я обещал папа не пересказывать американскую конституцию, — заметил Саша. — Впрочем свобода слова и в «Декларации прав человека и гражданина есть». А она французская, и про нее уговора не было. Конечно, свобода слова. Испепелять взглядом можно, припечатывать словом можно, затыкать рот — нельзя.