Киевское охранное отделение во главе с полковником Кулябко перешло под прямое начало Курлова, а также приехавших с ним начальника дворцовой охраны Спиридовича и вицедиректора Департамента полиции Виригина. Спиридович был близким родственником Кулябко, к которому и явился секретный сотрудник Дмитрий Богров с вестью о том, что в Киев прибыл террорист Николай Яковлевич, который дожидается приезда террористки Нины Александровны для убийства премьера Столыпина или другого министра или самого государя.
Кулябко и его столичные начальники поверили (или сделали вид, что поверили!) легенде Богрова. Полученные от него сведения они не проверяли, попыток выследить и обезвредить мифического Николая Яковлевича не делали, за самим Богровым слежки не установили. Зная, что Столыпин в опасности, оставили его без личной охраны и вообще постоянно «забывали» о нем, давая понять, что он на торжествах — лишний. Наконец, они всячески способствовали появлению Богрова в тех местах, где бывал Столыпин. Как установил потом сенатор Трусевич, у Богрова было минимум три возможности застрелить премьера. Между тем, инструкции категорически запрещали в подобных ситуациях подпускать секретных сотрудников на пушечный выстрел (не то, что револьверный) к высокопоставленным особам и вообще требовали не спускать с них глаз.
Получается, что если бы Курлов, Спиридович, Виригин и Кулябко
Их соучастие в преступлении Богрова было очевидным с первых минут. Коковцов, по закону заместивший раненого Столыпина, пишет, что Курлов сразу же явился к нему с вопросом: «Угодно ли мне, чтобы он немедленно подал в отставку, так как при возложенной на него обязанности руководить всем делом охраны порядка в Киеве, я могу считать его виновным в случившемся»[161]
.Суд над убийцей тоже пришел к заключению: руководители Охраны допустили столь вопиющие нарушения, что против них должно быть открыто уголовное дело.
Предварительное сенатское расследование было поручено бывшему начальнику Департамента полиции Трусевичу, которое, однако, быстро было прекращено. В 1917 году, на допросе в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, Трусевичу был задан вопрос о том, не могло ли быть умысла со стороны Курлова. Трусевич ответил: «Я скажу одно: мотив какой-нибудь должен быть; занять место Столыпина — единственный мог быть мотив… Но ведь этим убийством он губил себя, потому что, раз он охранял и при нем совершилось убийство, шансы на то, чтобы занять пост министра внутренних дел, падали, — он самую почву у себя из-под ног выбивал этим, и выбил»[162]
.Таково самое веское соображение в пользу того, что Курлов и его сподвижники
Председатель комиссии Муравьев скептически отнесся к объяснениям Трусевича, напомнив ему, что «Столыпин был неприятен Распутину». Ведь тот, кто был «неприятен» Распутину, тотчас впадал в немилость к царице. (О том, как Столыпин стал «неприятен» царю, подробно рассказано). В этом контексте особенно знаменательно то, что уже через месяц после гибели Столыпина его преемник услышал от ее величества:
«Мне кажется, что вы очень чтите его память и придаете слишком много значения его деятельности и его личности. Верьте мне, не надо так жалеть тех, кого не стало. Я уверена, что каждый исполняет свою роль и свое назначение, и если кого нет среди нас, то это потому, что он уже окончил свою роль и должен был стушеваться… Я уверена, что Столыпин умер, чтобы уступить вам место, и что это — для блага России»[163]
.А потом и сам государь, прервав очередной доклад предсовмина, вдруг заговорил о том, что у него на душе лежит тяжелый камень, который он хочет снять. Заметно волнуясь и глядя прямо в глаза Коковцову, он сказал:
«Я знаю, что я вам причиню неприятность, но я хочу, чтобы вы меня поняли, не осудили, а главное не думали, что я легко не соглашаюсь с вами. Я не могу поступить иначе. Я хочу ознаменовать исцеление моего сына каким-нибудь добрым делом и решил прекратить дело по обвинению генерала Курлова, Кулябки, Виригина и Спиридовича. В особенности меня смущает Спиридович. Я вижу его здесь на каждом шагу, он ходит, как тень, около меня, и я не могу видеть этого удрученного горем человека, который, конечно, не хотел сделать ничего дурного и виноват только тем, что не принял всех мер предосторожности. Не сердитесь на меня, мне очень больно, если я огорчаю вас, но я так счастлив, что мой сын спасен, что мне кажется, что все должны радоваться кругом меня, и я должен сделать как можно больше добра»[164]
.